Кроме того, если бы склонность к самоубийству была бы только сдержанным влечением к убийству, то следовало бы ожидать, что убийцы, поставленные в невозможность удовлетворить свои смертоносные инстинкты на других, станут своими собственными жертвами. Влечение к убийству должно было бы, под влиянием тюремного заключения, преобразовываться во влечение к самоубийству. Но, по свидетельству большинства наблюдателей, замечается обратное явление: крупные преступники редко прибегают к самоубийству. Cazauvieilh собрал через врачей французских каторжных тюрем сведения о численности самоубийств среди каторжан.
В Рошфоре за 30 лет наблюдался всего один случай; в Тулоне, где число заключенных достигает до 3000 и 4000 человек (1814–1834 гг.), – ни одного. В Бресте факты несколько другие: за 17 лет при 3000 (в среднем) заключенных случилось 13 самоубийств, что составляет в год 21 случай на 100 000; эта цифра, более высокая, чем предыдущие, не должна нас удивлять, так как относится к составу главным образом мужскому и взрослому. По доктору Лилю, на 9320 смертей, случившихся на каторге с 1816 по 1837 г. включительно, приходится всего лишь 6 самоубийств.
Из анкеты, произведенной доктором Perms’от, следует, что за 7 лет в различных центральных тюрьмах с населением (в среднем) в 15 111 заключенных случилось только 30 самоубийств. На каторге замечено еще более слабое соотношение, именно 5 самоубийств с 1838 по 1845 г. на среднее население в 7041 человек. Brierre de Boismont подтверждает последний факт и добавляет: «Профессиональные убийцы, крупные преступники прибегают к этому средству, чтобы избавиться от отбывания наказания, гораздо реже, чем арестанты, не столь глубоко развращенные». Доктор Леруа также замечает, что «профессиональные негодяи (coquins de profession), завсегдатаи каторги» редко покушаются на свою жизнь.
Два статистика, цитируемые один у Морселли, другой у Ломброзо, правда, пытаются установить, что заключенные в общем отличаются исключительной склонностью к самоубийству. Но так как в их данных убийцы не выделяются из ряда других преступников, то отсюда невозможно сделать никаких заключений по интересующему нас вопросу. Эти данные подтверждают наши предыдущие выводы. В самом деле, они доказывают, что само по себе заключение не развивает очень сильную склонность к самоубийству. Если даже не считать тех, кто убивает себя тотчас после ареста и до осуждения, все же остается значительное число самоубийств, которые можно приписать только влиянию, оказываемому тюремною жизнью. Но в таком случае заключенный убийца должен был бы испытывать влечение необычайной силы к добровольной смерти; ведь влияние тюрьмы должно было бы еще более усиливать то прирожденное предрасположение, какое ему приписывается. Но на деле оказывается, что в этом отношении убийцы стоят скорее ниже средней, чем выше; таким образом, факт этот ничуть не подтверждает гипотезы, по которой убийца должен был бы, в силу одного только своего темперамента, иметь естественную склонность к самоубийству, всегда готовую обнаружиться, как только этому благоприятствуют обстоятельства. Впрочем, мы не утверждаем и того, что убийцы обладают настоящим иммунитетом; имеющиеся у нас данные недостаточны для решения вопроса. Возможно, что при известных условиях важные преступники, не задумываясь, сводят свои счеты с жизнью и расстаются с ней довольно легко. Но здесь, во всяком случае, нельзя говорить об общности и необходимости явления, которых логически требует доктрина итальянской школы. Только это мы и хотели доказать.
Остается рассмотреть второе положение итальянской школы. Установив, что убийство и самоубийство не происходят из одного источника, надо исследовать, имеется ли реальный антагонизм между социальными условиями, от которых они зависят.