Этого не видит никто. Он закрывает за собой щелкнувшую дверь, опускается в прихожей на стул, ставит рядом сумку. Добрался. Движения его медленны, заморожены. В голове еще вспыхивают протуберанцы, ухают взрывы — канонада отработанных суток. Распускает с натугой шнурки на одном башмаке, затем — на другом. Ставит башмаки под вешалку и сидит, раскорячившись, как беременная на девятом месяце, шевеля сросшимися пальцами ног. Теперь спешить незачем. Стаскивает куртку. Сдирает носки, приклеенные к ступням, свитер, воняющий потом, бензином, табаком и дезинфекцией, и затвердевшую под мышками рубашку. Сбрасывает брюки, снова открывает входную дверь и вытряхивает свитер, куртку и брюки: мало ли каких насекомых можно было набраться. И клопов привозили на подстанцию, и вшей. Развешивает одежду в прихожей, пусть проветрится. Линолеум студит воспаленные подошвы. Нагишом, покрываясь гусиными пупырышками, идет в сортир. Мерзнет последний раз за сутки. Предвкушая, зная, что сейчас он ошпарится под душем. Долго трется грубым мочалом, снимая с себя невидимую коросту, вопит от восторга. А впереди — еще горячий, сладкий, самый сладкий в мире чай… И наконец, постель, открытая, зовущая, какой оставил ее давным-давно. Вчера. И он не уснет. Нет. Он упадет в сон, как в море.
А когда проснется, то два белых денька будут принадлежать только ему.