Читаем Саранча полностью

Митьки, и кто-то орал, что вот там, у затора, где река заворачивает, – он остановится. А по мне хоть бы потонул, лишь бы отцу стало страшно, и от этой мысли и от желания смерти и брату и отцу я бежал еще сильнее, что есть духу.

И думал, что брату спасения нет, как нет и мне спасения и отцу. И бежал, увязая в грязи, в мокром снегу, сразу промок до пояса, и ветер сек мое заплаканное лицо. Я не глядел на воду, на льдины, мне казалось, что они обгоняют меня.

Думая, что брата не спасти, я только убегал от тупости и несправедливости старших, которые заставили его совершить этот поступок. Он был мне близок, как существо, которое так же угнетали, как и меня. Впрочем, до этих мыслей, может быть, я только после додумался, а тогда боролся со снегом, с ветром, пробивался, должно быть, версты две по сугробам, по канавам, не замечал холода, сырости, – так до самой Барской лощины. Она была полна водой, которая бушевала как в реке. Я оглянулся назад, издали догоняли меня взрослые. У лощины река делает тот крутой поворот, у которого сбился затор. Гора из огромных белых льдин стояла вышиной до берега. И по гребню, опираясь на шест, пробирался в мою сторону, к берегу, брат. И вот тут – дальше я ничего не помню, темнота какая-то нахлынула. Может быть, я потерял сознание, но не упал, – меня нашли стоящим неподвижно. Все остальное знаю только по рассказам. Дюдя подошел ко мне, одел в подобранную по дороге куртку, взял за руку и повел домой.

Я не плакал, но дрожмя дрожал и не отвечал на вопросы.

Как вы думаете, что это было? До сих пор не уясню.

Яша пробормотал что-то невнятное. У черной громады паровоза послышались голоса. Фонари в невидимых руках скакали по рельсам. Из Ранненбурга, из обитаемой тьмы, прошел вспомогательный поезд. Огни и грохот рассекли волнение Стрельцова, и он мысленно спросил себя, зачем все это рассказывал.

– Ну, а конец?

– Конец? Победа слабых. Брат получил фотографический аппарат. Я жестоко простудился, пролежал в постели и встал тем самым человеком, каким вы видите меня сейчас. Я бы не мог сказать тогда этого, но отчетливо чувствовал, – младенчество кончилось. Все свои силы потом я употреблял на то, чтобы вытравлять из себя все стрельцовское. Отец, говорят, пил две недели. Он потерял власть в семье. Впрочем, тут совпало с революцией… Он стал как-то мрачно сторониться и брата, и даже меня, клопа. Я

тоже его в грош не ставил и иногда, – теперь стыдно вспоминать, – издевался над ним, кулак в спину показывал.

Он увидит, подожмет губы под седыми усами и уйдет, ни слова. Даже мать слегка распрямилась.

– А что же сделалось с вашим братом?

– Ничего. Так, фотограф-любитель. Но с претензиями.

Бездельник и обыватель. Всю революцию прожил сытно, бегал из голодных мест, из Москвы на Волгу, с Волги в

Козлов, разорил мать и сестру. Пуще всего боится голода.

Продавал отцовские вещи, а теперь продает барахло жены, которая к тому же служит. Не всем нужна свобода. После этого знаменитого плавания на льдине я молился на него, потом раскусил: ничтожный человек. Разве что только упрямый. Нет, не всем нужна свобода. О, я умею ненавидеть! Я воспитал в себе ненависть. Только бы не жить как все, без чувств, – одной сытостью!

Суета на станции росла. Пробежал служащий, тяжело дыша, он тащил на бегу всю тяжесть ночи, которая медленно, еле заметно сползала с вещей, грохала цепями, вздыхала, холодела.

– Должно быть, скоро поедем, – сказал Яша. – Я в Москве всего три месяца прожил, а уж так привык. За два дня в

Тамбове до смерти надоело, провинция!

Стрельцов смутно почувствовал, что дальнейшее Яшу не интересовало. И мгновенно поток мыслей, пробивавшийся из стоящего моря прошлого в эту живую и тревожную ночь, остановился. И как у плотины скапливается пена, из которой выбиваются обломки досок, щепки, ветви, все, что успела захватить река, – так на границе воплощения в слово закипели воспоминания, невыполненные намерения, разрушенные мечтания. Он хотел быть инженером, писателем, путешественником, – но не жить с семьей, прославиться с ранних лет, как Киплинг. И Яша, практический Яша Шафир, с четырнадцати лет толкавшийся по редакциям и расписывавшийся в гонорарных ведомостях, душевно глуховатый от самоуверенности, почуял в перерыве беседы то, что волновало собеседника, и, по склонности выражаться укороченно и точно, сказал:

– «Уже девятнадцать лет, и ничего не сделано для бессмертия!»

Виктор растроганно заметил:

– С вами не раскаешься в откровенности.

Они погуляли еще. Ночная усталость зудом разъедала их кости – тем зудом, который гонит сон от изнемогшего тела. Полоска водянистой зелени возникла на горизонте и растекалась ввысь. Ночь легчала, прозрачнела, тьма, как осадок насыщенного раствора, сгущалась на земле черными вещами: паровозом, вагонами, столбами. Предвосхищая время и помня успех предыдущей реплики, Яша

Шафир продекламировал:

– «Я белое утро в лицо узнаю».

– Это Пастернак!

– Начинаю вас уважать! – сказал Яша. И, помолчав, спросил: – А кто ваш любимый поэт из старых?

Перейти на страницу:

Похожие книги