Мечта о машине творчества сбивается на соблазнительное духовное производство, если не уравновешена оборотной стороной свободы: риск, необеспеченность, амехания, когда говорится машина, а понимай наоборот. «Амплификаторы», «усилительные приставки», построение порождающей машины, которая создает человека, пока человек создает ее, — все это склоняет догадываться, что другой режим, скачок к которому надо совершить, не так уж нарушит теперешнюю праздность, даже поможет уютнее осесть в ней, потребовав может быть других хлопот, но опять не решения и выбора. «Мысль, порожденная механизмом порождения мысли, который сам порождает мысль», «я, которое строится в пространстве романа, когда он пишется» — автор, возможно, верно описывает тут свое творчество, но если бы так гладко складывалась история философии, она едва ли с такой же мощью приковала к себе его и наше внимание. «Законнорожденной мыслью называлась такая мысль, в которой строится не мысль, а строится акт мысли, и тогда появляются те или иные мысли» — под актом тут надо по контексту понимать соединение в законном браке, но ведь все–таки для супружества мало одного я, нужно не построенное другое. Машиной Мамардашвили называет душу, имея в виду ее самодвижность, но этот автомат прямо противоположен тому, что мы так обычно называем.
Всего весомее в «Лекциях по античной философии» экзегетика Мамардашвили. За понятием дискретности он предлагает видеть основополагающий повторяющийся опыт неизбежного угасания мысли, волнения, вдохновения, в конечном счете опыт смерти, абсолютного перерыва. Одно (unum et esse convertuntur) понимается как прорыв («просека») к понятности как таковой: что охвачено пониманием, то и собрано в единство. Противоположная ему беспредельная множественность истолковывается как дурная повторяемость казусов, не сбитых в яркий смысл. Неподвижность парменидовского бытия осмысливается как спасительное прекращение поступков, в которых придется раскаяться. Рассыпание бытия происходит от вторжения психологии, т. е. от застревания прямого бытийного узрения в слоях интерпретации. Пример для пояснения того, что греки воспринимали как раскол, трещину в единстве бытия. Жена вернулась домой и на вопрос мужа: где была, говорит ему: у любовника. Муж конечно не верит, хотя она действительно была у любовника. Сложное перетолкование мужем слов жены, сверхмотивированное страхом перед истиной, упрочивает бытийную слепоту. Психология трактуется здесь как отшатывание от бытия. Но на этом анализ к сожалению прерывается.
Рука невольно тянется выписать важное место о свете бытия. «Бытие… стоит в открытости… Первой бытийной мыслью… была мысль о героях в их деяниях и в свете славы… Ореол славы, как бы выхватывающий человека из темноты и держащий его полностью в этом свете… славы как чего–то полностью исчерпывающего и обозначающего жизнь — весь ее смысл» (с. 50). Было бы долго цитировать все блестящие места книги. Ее вершина — толкование невозможности дважды войти в реку по Гераклиту. Сразу соглашаешься с Мамардашвили: мы давно уже в этой реке, тонем ли в ней или еще сопротивляемся, давно попали в историю и попасть в нее второй раз не можем потому, что не в наших силах из нее выйти. — Но разве только у греков событие необратимо? Разве «наша обыденная жизнь» с ее «тошнотворным автоматизмом и скукой» случилась с нами не менее бесповоротно? Сама ее повторяемость иллюзорна, она вместе с кажимостью ежедневной новизны и есть поток, войти вторично в который мы не можем, потому что из него не выйти; а удастся выйти, мы уж не будем ломать голову над тем, как снова войти. Невозможность войти во всегда уже захвативший нас поток, похоже, указывает путь к решению проблемы сознания, но и эта перспектива остается не развита.