Лечение как будто шло на лад, хотя именно с этого лета у Василия Ивановича определилось предрасположение к диабету, который так изнурял его в последние годы жизни. "Уж очень много дождя,-- писал он в июле.-- Говорят, это не дождь, а горные туманы, но все равно от них скучно. При такой тишине, при таком безлюдьи солнце прямо необходимо. И когда светит солнце и не видишь людей, то делается даже весело, чудно как-то. Тогда даже наплевать, что нет людей. Зато белки носятся, как оголтелые, серны скачут очаровательные, птицы всевозможные, воробьи, чижи. А когда дождь, то ползают только большие, жирные улитки по дорожкам парка. И я. И целыми часами не видишь ни одного человека. Лечиться, так лечиться".
В санатории В. И. настолько окреп, что по дороге домой дал концерты в Ковно 17 и в Риге 22 августа. Ковенские газеты объявили, что Качалов будет читать сцену из "Гамлета" -- "За коньячком" (!). В Риге его уговорили остаться еще на один вечер (оба раза он выступал в "Театре русской драмы"). В программе первого вечера -- отрывки из "Воскресения", из "Смерти Иоанна Грозного", монолог "Клейкие листочки" (из "Братьев Карамазовых"), стихи Маяковского и Есенина. В программе второго вечера -- "Эгмонт", "Гамлет", "Лес".
В 1948 году, в связи с 50-летием МХАТ, Ян Судрабкали, народный поэт Латвийской ССР, лауреат Сталинской премии, вспоминал о начале тридцатых годов: "В буржуазные времена в Латвии власть имущие всеми правдами и неправдами старались закрыть доступ к русскому искусству и русской литературе. Россия стала страной революции, и вот даже Лев Толстой в глазах латвийской реакции стал большевиком. Но и в те дни у нас гостил великий Качалов, и, слушая Шекспира, Пушкина, Толстого, мы думали о советской Москве и Художественном театре, строившем вместе с рабочими и крестьянами, учеными и писателями новую жизнь".
СНОВА "ВИШНЕВЫЙ САД"
21 сентября 1932 года в "Советском искусстве" были помещены воспоминания Качалова "В поисках Барона" (о работе над ролью в спектакле "На дне"), а 25-го, в связи с 40-летием литературной деятельности М. Горького, Москвин и Качалов выступили в торжественном спектакле. Постановлением правительства МХАТ был переименован в "МХАТ имени М. Горького". В "Советском искусстве" 3 октября среди откликов других театральных деятелей появился и взволнованный отклик Качалова.
4 октября 1932 года Качалов впервые в Москве сыграл в "Вишневом саде" Гаева, заменив Станиславского. С тех пор эта роль прочно вошла в его репертуар. Роль Гаева была одним из эскизов, предварявших создание блистательно вылепленного образа Захара Бардина. Качалов заботливо отделывал детали роли. Он показывал этого опустившегося человека, этого "банковского служаку" из среды уходящего дворянства с легкой усмешкой, не скрывая от зрителя никчемности своего героя. Гаев -- Качалов непосредственно, по-детски откликался на впечатления, которые скользили по его сознанию ("А здесь пачулями пахнет!"), и зритель видел его растерянность, недоумевающие глаза потерявшего почву старого ребенка, подчас, однако, не забывающего, что надо держать себя по-барски, с достоинством. В эти минуты качаловский Гаев казался особенно жалким, вызывал у зрителя снисходительную иронию. Его неумение хоть на чем-нибудь сосредоточиться, органическую потребность скользить мыслью с предмета на предмет и задерживаться только на самом безответственном Качалов показывал с особым артистическим тактом во втором акте. Прислушиваясь к "еврейскому оркестру", звуки которого доносятся издали, Гаев дирижирует тростью и рукой. Неустойчивая поза, детские бездумные глаза, легкомысленные, наивные лирические интонации, крохотная, нелепая белая пикейная панамка на голове -- за всем этим зритель чувствовал мягкую иронию артиста: "Помнишь, четыре скрипки, флейта и контрабас". И тут же, в той же интонации: "Мне предлагают место в банке. Шесть тысяч в год". В третьем акте, в гениальной по лаконизму и насыщенности сцене приезда с торгов, качаловский Гаев казался воплощением класса, уходящего в прошлое. Наступает настоящая расплата, и на секунду просыпается и в Гаеве живая человеческая горечь. В четвертом акте болтун и "служака" Гаев прощается с домом, обреченным на слом. Стоя спиной или вполоборота к публике, он с действительной болью смотрит на следы снятых со стен портретов. Сдержанное, сдавленное рыдание и уход. Над этим последним "уходом" Гаева В. И. часто задумывался и менял мизансцену: то уходил просто вслед за Раневской, то приосанивался и для того, чтобы скрыть свое состояние от окружающих, уходя, громко откашливался и нарочито легкомысленно вертел тростью у себя за спиной. Так Качалов сохранял чеховскую тональность образа.