– А ведь он меня спас тогда, пять лет назад. Мать и бабушка до сих пор на него молятся. Мне было всего тринадцать. И вдруг – онкология, безнадежный диагноз, даже оперировать не хотели – зачем? Как я всех ненавидела! Всех, кто остается. Целыми днями смотрела на серую стену соседнего корпуса и думала одну и ту же мысль: «Ничего не было. Ничего не будет». Да, у кого-то будет весь мир, а у меня только эта серая стена – до самого конца… Но он приходил, закрывал мне глаза руками и повторял одно лишь слово: «Мечтай!» Что за издевательство! Мечтать – мне? Да как он смеет?! Но вскоре я влюбилась. И стала слушаться. Он закрывал мне глаза – и стена исчезала, и я пыталась мечтать… Мне нравился мюзикл «Нотр-Дам», и вот я мечтала, что иду тут, среди этих арок и витражей, – он заставлял все в деталях представлять, даже приносил открытки, – и волосы у меня длинные, как у Эсмеральды… А меня уже практически похоронили, и сама я лысая, как черт… Но вдруг анализы улучшились, мне разрешили операцию, а когда разрезали – выяснилось, что это не рак! Обычная опухоль, ее удалили – и дело с концом!
– А что он делал в онкологии?
– Так вы тоже ничего о нем не знаете?! Ну-ну, это его стиль. Так вот, сначала он ходил туда как родственник. Я это точно знаю! Потом, видно, не к кому стало. Но он продолжал ходить, уже как больничный клоун, уже в гриме. Весь такой белый и сильный. Но я видела его раньше, серого и слабого, как все, кто ждет в коридорах, у них всегда такие лица, будто присыпанные золой… Я там целый год лежала, я его узнала, несмотря на грим. Но он, конечно, это отрицает. Не хочет, чтобы кто-то о нем знал…
– Малышка Сандра, – обронил ты, когда мы выбрались из готической прохлады в шум и солнце и вавилонский говор толпы, – сочинила обо мне целую мифологию.
– Но в онкологической больнице ты работал?
– В каждом мифе есть доля правды. Я там не работал. Я учился быть счастливым.
– Подходящее место!
– Такое предложила жизнь.
– Расскажи!
Но ты уже раскинул руки, словно взлетая, вытянулся и закружился под мелодию старого скрипача. И мне ничего не остается, как сесть на бордюр и рисовать… рисовать обветренное лицо уличного музыканта, улыбки прохожих, твои потрепанные крылья, обнимающие весь мир… мою тоску, твою неуловимость, кружение солнечных пятен на серой стене, готовую к броску химеру… тяжелый взгляд малышки Сандры, прижавшейся к собору, взгляд, что становится прозрачнее и легче, пока ты танцуешь, и музыка летит, и я ловлю мгновенье, не отрывая карандаш от белого листа…
Иногда ты сам что-то рассказывал, и я замирала, боясь спугнуть, глотая рвущиеся наружу вопросы, пряча глаза, чтоб не выдали мой неприлично жгучий интерес.
Помнишь деревеньку, где в восемь вечера не было ни одного человека на улице? Мы прошли ее насквозь, неся на руках притихших мальчишек. Это напоминало первые кадры фильма ужасов: запертые ставни, гулкий звук наших шагов по пустым переулкам. Не сговариваясь, мы решили искать другое место для ночлега. Быстро стемнело, дети стали ныть. Мы остановились в чистом поле, усадили их на чемодан.
«Я есть хочу! Придумай что-нибудь!» – захныкал Петька.
И тогда ты протянул руку в темноту и вынул оттуда большую тыкву. Мы смеялись и ели ее просто так, как дыню. Только Пашка не мог успокоиться: боялся «оборотней из мертвой деревни». Я болтала, чтоб его отвлечь:
«Никогда в жизни не пробовала сырую тыкву! Оказывается, вкусно! Даже хорошо, что под рукой нет плиты и кастрюль, я все равно не знаю, что с ней делать!»
«О, а я могу приготовить из тыквы как минимум десять блюд! – неожиданно подхватил ты. – А то и двадцать! Как-то мне целый месяц пришлось ее есть».
«Ты сторожил тыквенное поле?»
«Нет. Однажды мы с девушкой Диной в Казани по случаю купили грузовик тыквы. И у Дины сразу появилось много друзей. Каждый день мы стояли на центральной площади и, когда видели симпатичного человека, подзывали и дарили тыкву. Обычно ведь нет повода познакомиться с тем, кто нравится. А тут – целая тыква! Она была ужасно одинокой, маленькая Дина. И безумно одаренной. По вечерам мы пробирались по вентиляции в оперный театр – там такие огромные вентиляционные ходы – и слушали оперу, наперебой чихая. А потом на лодочной станции, где мы прятались, я варил тыквенный суп, а Дина вставала на табуретку и пропевала всю эту оперу от начала до конца. И все рассказывала мне о своих куклах, скучала по ним. Она была совсем недавно из детства, из дома. Пела на улице в коротком пальто, с голой шеей, как Эдит Пиаф. Я мечтал подарить ей шарф. Ее родные за ней охотились. Она хотела стать певицей, а они считали, что Аллах против. Теперь она выступает в том самом оперном театре. Когда-нибудь я приеду, залягу в вентиляцию и буду слушать, как она поет. Я ей обещал…»
«Да, и каждый раз, выходя на сцену, она поет для тебя, надеясь, что ты ее слышишь…» – прошептала я, потому что Петька с Пашкой уже спали.
Ты посмотрел на меня долгим-долгим взглядом, немного не так, как обычно, усмехнулся и погладил по голове. Легко, почти не касаясь. Будто ветер.