Все эти обстоятельства привели его к глубокому раздумью. Перед ним был выбор: бросить этот комок в тачку или решиться на грех — утаить от двоих товарищей и сделать вид, что поднял из целика. Во время раздумья голод, казалось еще сильнее, мучил его. Ведь четыре или пять булок хлеба он мог бы достать на этот самородок. В результате мучительной борьбы — совести с голодом — из глаз покатились слезы. Он не мог на сей раз вынести какого-то решения, а, пугливо озираясь кругом, решил пока зарыть самородок в землю. Ни днем ни ночью у него не было покоя, а голод со страшной силой склонял его ко греху. Где-то в тайнике души тихий голос напомнил ему: "Если и сдашь, все равно не попользуешься, крепись!"
— Боже мой, Боже мой! Нет сил во мне победить это искушение, — воскликнул Павел на третий день мучительной борьбы.
С утра Владыкин оставил свое звено и, укрывшись за отвалом, долго сидел с опущенной головой, но так и не решил, что ему делать. Сознание, хотя и слабо, но неотвязно напоминало ему: "Молись!" И он, подняв глаза к небу, пытался молиться, но молитва вначале превратилась в какие-то бессвязные обрывки, как ему казалось, вопля души, а вскоре и совсем умолкла. Бедный юноша был измучен внутренней борьбой. Им овладевало ужасное убеждение, что связь с Господом у него совершенно прекратилась, а с ней — и всякая внутренняя опора. Нужна была помощь извне, но отупевшее от голода сознание привело Павла Владыкина к мрачному, мучительному выводу, а затем и глубокому унынию: "Наверное, уже не осталось у меня на земле никого, кто молился бы за меня Богу".
В этот момент, яркой вспышкой промелькнули в памяти молитвы матери Луши, а также слезы на морщинистом лице дорогой, милой бабушки Катерины, которую он видел в последний раз на свидании в тюрьме. "Видно, нет уже их больше на земле, нет и молитв за меня, а кому еще я могу быть нужен?" — роняя слезы, думал про себя Павел, накрыв голову засаленной, обтрепанной полой арестантского бушлата.
Он понял в этот момент с необыкновенной ясностью, как велика важность молитвы за других; что христианин, какой бы он ни был, не может устоять, без поддержки извне; понял, почему в этом нуждался Апостол Павел и другие, почему и Сам Христос, в решительный час в Гефсимании, позвал с Собою учеников и просил молиться. Владыкин, конечно, ничего не знал о своих домашних и милой бабушке Катерине, но он не ошибся, почувствовав себя в это время, совершенно одиноким.
Холод подкрался к его голодному телу через обтрепанные части одежды, он вздрогнул — это вывело его из гнетущего раздумья. Холодом щипнуло что-то около сердца у груди. Он протянул руку и нащупал в кармане, поднятый им, самородок, от которого как-то особенно кололо холодными иглами, как от промерзшей ледышки, и Павел переложил его в другой карман. После долгого раздумья, тихо поплелся к работающим в забое людям…
— Бригадир! Поставь меня отдельно на задирку — проговорил он, — мы только ругаемся друг с другом, — кивнул он, указав на остальных рабочих своего звена, которые в это время, действительно, сидя дремали у догорающего костра. Бригадир, имея некоторое расположение к Владыкину, отвел его в конец разработки и поставил на отмеченное место, по его желанию.
Хмурое осеннее небо временами сеяло холодными дождевыми брызгами, переходящими в снег.
Чтобы отогреться, Павел усердно отковыривал ломом, комок за комком, липкую глинистую массу и нагружал ею тачку. Тяжелый самородок в кармане бушлата то и дело при работе больно ударял его по костлявым бедрам, как бы напоминая о себе, но Владыкин не решался освободиться от него. Наконец, после долгой, мучительной борьбы, он вытащил самородок из кармана и бросил в ямку с грязной жижей. Самородок быстро затянуло грязью, так что его с трудом можно было нащупать ломом.
— Десятник! Подойди сюда, самородок нашелся, — прерывистым голосом окликнул Павел, проходящего мимо человека. Совесть при этом взволновала тощие запасы крови, и он почувствовал прилив ее в верхушках ушей, на костлявых впадинах почерневшего лица появились темные пятна, но они смешались с неумытой грязью от высохших слез.
— Где? — спросил подошедший десятник и, увидев знакомый блеск металла среди грязи, распорядился:
— Что ж, я что ли полезу за ним? Подними, вытри, да подай мне в руки сухим.
Павел достал золото, обмыл в бегущем ручейке, вытер полою бушлата, затем ладонью руки и подал десятнику.
— Эк, какой красавец, — промолвил тот, затем, подбросив вверх, добавил, — с полкило чистым потянет, в доброе время, почитай, жизнь была бы обеспечена, а теперь, что ты на него добудешь? Да ничего! — и, с безразличным видом, осмотрев самородок, очертил его карандашом на листе чистой бумаги, написал коряво и безграмотно — Владыкен Средний.
Долго еще после того, как отошел десятник, угрызения совести мучили Павла, но постепенно голос их утих, лишь только приступы голода временами рисовали ему радужные картины: "Вот если бы скорее мне оплатили, и я тут же, на те деньги, купил бы три-четыре, а то и пять румяных кирпичиков хлеба…"