Сопела испуганно, тревожно. Что-то беспокоит неугомонную дочурку. Вопрос или жалоба, видно, еще не вызрели в ее упрямой голове, не нужно торопить…
Наконец Нютка собралась и все же задала вопрос – и лютый, животный страх затопил Аксинью, точно в черный омут затянул.
– На меня напала хвороба… Страшно мне, вдруг помру, – дочь говорила со странной для ребенка покорностью. Ох, не день, не два думала об этом, мучилась – а матери сказала лишь теперь.
– Дочка, да что ж это! Дочка, что болит у тебя, славная моя? Что ж молчала ты?!
– Совестно.
Аксинья встала, попыталась зажечь тонкую ночную, свечку. Руки ее тряслись, искра не желала высекаться. Нютка забрала из неловких материных пальцев огниво, и свечка ожила.
Аксинья впилась глазами в лицо дочери:
– Да говори ты, не издевайся.
Нютка глядела на ее искаженное лицо: не слезы, а гнев то ли на дочку, то ли на судьбу, то ли на Божью волю.
– У меня болит здесь, – пальцы ее коснулись крохотных холмиков под рубахой. – Мочи нет, и прикоснуться не могу… Что со мною?
– Дочка, ну дуреха! – Аксинья, будь ее воля, рассмеялась бы во весь голос, перекрыв собачий и людской лай за окном. – Перси твои растут, девкой становишься. Оттого и болит.
– Растут? – Нютка опустила взгляд на плоскую грудь. – Какие были – такие и остались.
– Природа осторожна и нетороплива. Вспомни, как долго пробуждаются деревья ото сна. Как растут птенцы и зверята. Все придет, не бойся, ладушка.
Они затушили свечу, но не скоро заснули. Мать еще долго растолковывала дочери загадки женского естества, зайдя в историях своих дальше намеченного.
– Тяжела бабья доля, – разочарованно прошептала Нютка совсем по-взрослому. Так же, как причитали ее бабки и прабабки, выслушав материны речи.
Кто бы спорил.
Семью, что собралась под крышей строгановского дома в Соли Камской, ожидало радостное событие. Утром 23 мая Аксинья, Лукерья, Нютка, Еремеевна и две ее нарядные внучки, дед Потеха и Третьяк, в кои-то времена расчесавший бороду, Хмур, все строгановские казачки` до единого собрались в храме. Отец Михаил погрузил в воду крепкого отпрыска Голубы, а тот, вместо того чтобы залиться криком, улыбнулся.
Нарекли раба Божьего Онисимом. Священник что-то путано говорил о римском святом, которому раздавили грудь, и принял он смерть за христианскую веру[58]
.– Не нравится мне имя, – проронила Лукерья. – Ониська, Онис. Как звать-то сына?
– Хорошее имя, не хуже других, – безо всякой охоты сказала Аксинья.
Тот, о ком шел разговор, мирно спал на руках Третьяка. Закутанный в льняное одеяльце, так, что выглядывал лишь маленький нос, он казался самым спокойным ребенком на белом свете. Казак так осторожно шел, так ласково прижимал к себе Лукашиного сына, что Аксинья, забыв о неприязни, любовалась крепким мужиком. Семью ему надобно, женку, детей – и вся скверна уйдет.
– Симкой будешь звать. У меня так деда звали. Хороший был мужик, хозяйственный, – коротко ответил Третьяк.
– Сима? Симка, Симочка, – пробовала на вкус Лукерья.
Она шла некоторое время, бормоча на разные лады имя сына. Аксинья и Третьяк молчали, не мешая ей.
– Дай мне Симку, – неожиданно потребовала мать. – Держишь не так.
Третьяк покорно протянул молодухе теплый сверток и, передавая его, неосторожно коснулся белой тонкой руки. Мужик вздрогнул, замедлил шаг, затерялся среди казачков. Аксинья вновь увидела то, что должно пройти мимо ее внимания.
А Лукаша ничего не заметила: ей предстояло наверстать упущенное время, заново познакомиться с сыном и понять, как прекрасно имя Онисим.
Постная пятница не располагала к обильному застолью, но собравшиеся отдали должное кашам, стерляди, пирогам, что высились на расписных блюдах. Аксинья позволила себе слабость: встала из-за стола рано. Отговорившись нездоровьем, она ушла в свою горницу. Аксинья, всегда отличавшаяся крепким здоровьем, действительно ощущала, как тело понемногу стареет: лишается былой гибкости спина, ноют зубы, тугая, огненная боль селится в висках.
Сейчас голова, казалось, хотела расколоться на части. Аксинья, сжав зубы, дошла до горницы, скинула сарафан и, как была, в рубахе, упала на перину. Заварить мяты да ромашки, намочить холодной колодезной водой тряпицу, выйти к речке да прочитать слова тайные – вот что надобно делать знахарке, а не валяться, подобно подстреленной куропатке, без движения. Приближалась женская хворь. Против ее козней Аксинья была бессильна.
Она лежала меж сном и явью, вздрогнула, ощутив под ладонью что-то теплое и пушистое. Дочкина любимица, пятнистая кроха, ласково урчала и царапала тонкими коготками бок. Аксинья не стала гнать ее – хотя следовало бы это сделать. Зарылась пальцами в пушистую надоеду и замерла.
– Ты спишь?
За окном уже стемнело, и Аксинья с трудом вынырнула из темной бездны сна.
– Нет, уже не сплю, Лукерья, – ответила ровно. В висках вновь застучали неотвязные молотки, но она прогнала раздражение.
Молодуха уже села на сундук и ждала, пока Аксинья после беспокойного сна приведет в порядок волосы и одежду.