Плачу Ицке по договору полтора рубля. Он недоволен; я даю еще двугривенный на чай не без досады, потому что денег у меня очень мало, и те заняты у смотрителя. Приказываю денщику Трофимову остаться тут на дворе и ждать, пока будет от меня весть и приказание, куда везти вещи, и сам спешу… Правда, спешу, но куда? В штаб? К генералу?.. Бегу искать, где мой Донской Казачий № 45 полковника Попова полк?.. Ах, признаюсь, что нет… Я спешу в гостиницу Дмитраки; я проголодался на радостях, что пахнет хоть немного войной…
Положим, утром не ужинают; но утром зато пьют у Дмитраки в гостинице хороший кофей с превосходными сливками и свежим «францолем» (т. е. белым хлебом, по-нашему).
К тому же гостиница Дмитраки гораздо ближе к той стороне, откуда идут союзники, и в случае бомбардировки я хочу быть в опасности, а не избегать ее… Мне бы нужно только поесть и выкурить сигару… А там пусть летят ядра и бомбы… Я их что-то не очень боюсь.
Наконец, и штаб, и генерал, все это недалеко от Дмитраки, два шага: я мигом напьюсь, наемся, накурюсь, и к делу!..
Перевязки и даже ампутации мне не новинка и к теплой человеческой крови я уж привык. Не ей напугать меня! Скука и проза – вот что пугало меня в то время в жизни людской, а не ядра, не раны, не кровь… В Еникале однажды, во время ампутации голени, по неосторожности фельдшера, слишком вдруг ослабившего турникет на ляжке больного, артериальная горячая кровь брызнула фонтаном мне прямо в лицо и попала в рот… Я выплюнул только и продолжал операцию…
Вот мы как! Ну, а голод не тетка, кофею хочется!.. – К Дмитраки!
Дмитраки – патриот… Что он в самом деле, не знаю – грек он, итальянец или серб какой-то… Сам низенький, сухой, живой, любезный, хитрый; лицо, как на иных карикатурах, несообразно с телом, большое, длинное, носатое… Зовут его, кроме Дмитраки (потому что он Дмитрий Иванович), еще и Гвариори; еще сверх того зовут Молчанович… и говорят в городе, что он
Дмитраки встречает меня с отверстыми объятиями. Лицо его радостно. Он по-домашнему – в коричневой, знакомой мне альмавиве, прямо на чистую рубашку. Он не спешит одеваться и с презрением и смехом говорит о союзниках.
– Десант, говорят, будто они затеяли, дураки! Да куда им!.. – восклицает он.
– Десант?! Десант – в Камыш-Буруне?! В 15 верстах от города?..
Меня это поразило, и весь порядок мыслей моих вдруг изменился… Я тотчас же понял, что в случае десанта я должен быть при том казацком № 45 Донском полку, к которому прикомандировал меня по моему желанию генерал Врангель. Я чувствовал, что мне приличнее и приятнее было бы остаться в городе, если бы его бомбардировали с флота, ворвавшегося в бухту. О собственной смерти я совсем не думал; мне было для этого слишком весело, и какой-то не победимый рассудком инстинкт постоянно говорил мне, что я рано не умру, потому что назначен в жизни
Я знал одно: во-первых, что я ужасно голоден, и, во-вторых, что, насытившись, надо спешить в штаб…
И я стал поскорее пить у Дмитраки прекрасный кофей с густыми сливками и есть белый хлеб.
Дмитраки все был весел и не унывал. Он ходил в своей коричневой альмавиве из столовой на открытый балкон и с балкона опять в столовую, курил спокойно сигару, смеялся над союзниками, отрицал возможность десанта; говорил, что это «у страха глаза велики», твердил: «они не посмеют! они и под Севастополем все напрасно с самой прошлой осени бьются и мрут».
– Положим, француз храбр, – говорил он между прочим, – положим, он очень ловок… Он два раза успеет ударить штыком; но русский ударит только раз и наповал.
И он, распахнув альмавиву, представлял и француза, и русского…
Однако я слышал – шум на улице возрастал…
Экипажи чаще и чаще гремели мимо гостиницы…
Проскакал отряд кавалерии…