Читаем Сечень. Повесть об Иване Бабушкине полностью

Мысли эти были неожиданны и новы: былые покушения тоже ведь назначались небу и земле, дворцу и хижине, власти и народу. Наказать власть и разбудить народ. Власти устрашались ненадолго, но пробуждался ли народ? Поднимался ли с оружием, чтобы отбить у жандармов и тюремщиков своих героев? Случалось, отбивали, но не народ, а свои же, боевики, отчаянные головы, все те же одиночки. Казалось, народ затаивал дыхание, а то и отступал, обманутый властями, газетами, попами, отступал и клял своих героев. А кто ее вызволил из Верхоянска? Не товарищи по партии эсеров, а какая-то другая сила. Маша гнала от себя эти мысли, а они все жестче обступали ее в образе встречных незнакомых людей, бегущих через пустынную площадь к дому якутского губернатора; ссыльных, одной семьей живших в теплушке; рабочих сибирских станций, сбегавшихся, как на праздник, к их эшелону. Есть же какая-то сила, которая вызволила из плена ссыльных, позволила и Глазково жить так, будто не существует уже ни губернатора Восточной Сибири, ни Зимнего дворца на набережной Невы. И так ли будет теперь, как было прежде: жизнь — за жизнь, ее выстрел — и выстрел в нее, ее святой приговор — и виселица для нее, ее месть — и отмщение ей? Маша ощутила тайную и обременительную связь своей жизни с существованием других людей, — не внушено ли ей это Бабушкиным и особенно стариком; мертвый мудрый застреленный старик мешает ей мстить за самого себя, за братьев по ссылке, является непрошенно со своими резонами, с верой в массы темных, непросвещенных людей. Но чаще приходит Бабушкин, чужой и строгий, в распахнутом полушубке, в рубахе всегда свежей, будто ночей не спит — крахмалит, стирает, с черной бабочкой под бритым подбородком, приходит и смиряет голос, через силу смиряет учительство, проповедь, хочет казаться спокойным, равнодушным при этих пристальных, неусыпных, в болезненной красноте глазах. И он о том же; бесплотный — о том же; исчезнувший за Байкалом, безгласный, о том же — не стреляй! Смири гордыню и не стреляй! Не стреляй, пока не родится восстание!

Перила на мосту отполированы руками до блеска, теперь они еще и в слюдяной наледи, правая рука Маши скользит легко, не замечая холода. Наталья сунула ей рукавицы, будто угадала, что ее рукам сегодня нельзя зябнуть, пальцы должны сохранять гибкость и силу. «Почаевали бы, — сказала Наталья без особой надежды. — На тощий желудок мороз крепче кусает. Неужто и минуты свободной нет? Вам и жить-то некогда».

Не минута — впереди час свободного времени, но оставаться в доме Маше нельзя. Здесь все удерживает ее от решенного шага, отнимает частицу воли, — и честный уют этого дома, и дети, чья жизнь таинственным образом связана с тем, что задумала Маша, тени старика и Бабушкина. Ветер ей нужен, хлесткий, истязующий, чтобы слезы из глаз, тусклые, будто свеча уронила, капли на воротнике, мороз немилосердный, чтоб и в ее сердце не закрадывалось милосердие.

У Драгомирова привычка: замереть на секунду в чугунной раме калитки, встать на порожек носками сапог. Этот миг неподвижности и нужен Маше, — чтобы все шло заведенным порядком: дверь, беззвучно открывшаяся на крыльцо, за порогом женщина с высокой открытой шеей, ее голая, неторопливая рука, осеняющая мужа крестом, дети в глубине прихожей. Только бы рождество не изменило распорядка его жизни; рождество и выстрелы у дома Мишина, — если за Драгомировым прискачут и верховые казаки, будет трудно исполнить приговор. Но казаков не было ни 24-го, ни вчера, 25 декабря. Анна на допросе объяснила покушение местью за то, что Мишин требовал выслать ее из Иркутска, сказала, что стрелял нанятый, из сахалинцев, и куда он скрылся, ей неизвестно. Признания Зотовой звучали правдиво, но не святую хоругвь партии эсеров подняла она над толпой, а черт знает что: униженное вице-губернатором платье столичной курсистки.

Перейти на страницу:

Похожие книги