– Ладно, – сказал я, – а где мама?
– Пошла. Сказала, чтоб я не баловался.
Я взял его под локотки, поднял эти полфунта ребрышек и посадил на колени. Он стал смотреть в окошко. Я понюхал его всклокоченную головенку. Пахло воробьями. Под моей рукой билось маленькое сердце, билось гораздо чаще, чем у меня. Мы сидели так с Васькой и молчали. Он пригрелся у меня на коленях, растаял, притих и, видимо, боялся, что я взял его ненадолго, сейчас снова уйду и оставлю его на весь день. Поэтому он затаился, как мышонок, – не хотел спугнуть меня, боялся шелохнуться, чтобы не напомнить мне о моих непонятных взрослых делах. А я снова думал, что если я люблю этого Ваську и всех других, таких же, кто сиротливо сидит один на полу в грязи, у холодной печи, то чего же я здесь сижу, надо идти, идти, идти на большую войну и сделать что-то большее, чем я делаю сейчас. Опять заскрипела душа, заныла гордость, и долг застучал кулаком в сердце.
За окном уже стало темнеть, скоро должны были прийти наши. Впервые я встречал их здесь, и я решил прибрать избу, проветрить ее, вскипятить воду. Неловко мне было, что я весь день проваландался с пальчиком, как обыкновенная рохля. Я встал, Васька соскочил с колен и уставился на меня. Я сказал:
– Большая приборка! Свистать всех наверх! Эй, на юте! Пошевеливай! За мной, Василь Яклич!
И мы с ним начали орудовать. Он мне здорово помогал. Такой маленький, а работу он знал. Я подмел пол, принес свежей соломы, открыл надолго дверь и впустил свежего воздуха. Затопил печь, поставил кипятить чугун воды. Хлеб ополченцы должны были принести свой, а может быть, и кашу или консервы. Мы долго возились с Васькой, и он все время помогал и шлепал за мной маленькими ножками и стукался об углы. Я вытер ему сопливый нос, пригладил всклокоченные волосы, и он оказался очень даже ничего себе. Мы крепко с ним вообще подружились. Я решил прилечь и подождать, уложил Ваську на кровать, а сам лег на солому и, как только лег, мгновенно заснул. Спал я крепко и проснулся оттого, что Лёшка укладывался со мною рядом.
– Это ты, Лёшка?
– Ага, – сказал Лёшка, – болит рука-то?
– Утихает…
– Что ж ты не ужинал?
– Проспал.
– На вот хлеб. Освободил Бурин-то?
– Ругался. Судить бы, говорит, тебя как дезертира!
– Плюнь. Это он сгоряча. А ты думал, меня раздавит пнем?
– Он уж начал переваливаться на тебя.
– Что ж руку-то не выдернул?
– Да не успел, черт его знает.
– Я теперь должен тебе отплатить!
– Спи, друг.
– Да. Это так, я тебе друг, запомни.
– Так и я тебе друг. Так и знай.
Лёшка придвинулся ко мне еще ближе.
– Слушай, – сказал он. – Серёжка-то прямо спятил. Бежать хочет в Москву.
– Не может быть!
– Сражаться надо, – спокойно сказал из темноты Серёжа.
– Ты не спишь? – спросил я.
– Я все ночи не сплю!
– Это не дело!
– А ты не учи! Не учи ученого!
Я хотел ему ответить как-нибудь порезче, но в это время что-то завыло, загудело, и страшный нарастающий визг пронесся над нами, как будто ведьма на помеле пролетела, потом ужасно трахнуло, дом наш зашатался из стороны в сторону, и в углах его послышался треск.
– Бомба! – крикнул с постели дядя Яша. – Васька, ты где?..
Васька откликнулся ему, тетя Груня заплакала и запричитала в темноте, а мы повскакивали с соломы. Кто-то чиркнул спичку, мы стали одеваться, толкаясь и хватая чужую одежду.
– Пойти взглянуть, – сказал Степан Михалыч в случайно образовавшейся паузе.
Его голос подействовал успокаивающе. Стало тише, люди, уже не теснясь, вышли на улицу. Было темно. На горизонте пылало зарево.
– В лес, что ли, упала, – сказал дядя Яша. – Но то не эта, нет. Больно далеко. Горит где-то около Боровска. Видно, фриц за Боровск взялся терзать. А если он его возьмет, нам всем хана.
– Это почему же? – зло спросил Серёжа Любомиров.
– Отрежет, – просто сказал дядя Яша, – отрежет, и нету нам никакого пути. Если только левее, на Наро-Фоминск. Ну, так и фриц, коли он Боровск возьмет, неужели он Наро-Фоминском погребает?
– Не каркай, дядя Яша, – сказал Тележка. – Как вы это все любите, в хате сидя, располагать.
– Думать надо, умом надо своим пользоваться, – сказал дядя Яша, – и тогда картина сама себя окажет.
– Наполеон, чисто Наполеон, – сказал Бибрик.
Киселёв тяжко дышал, слышно было, как он скребет свою щетину.
– Стой не стой, завтра рано на работу, – сказал Степан Михалыч. – Наша война продолжается.
Он пошел в избу. И все пошли за ним. А я пошел на деревню. Спать не хотелось, вот что было странно. Ну, да я ведь поспал уже часа три. Почти норма. Я перешел через мостик, и он опять пугливо задрожал под моими ногами. На этой, штабной, стороне было как-то тише и спокойнее, и люди, которых я встречал, все держались спокойно, а если и были встревожены, то друг перед другом этого не показывали. И я подумал, что надо бы мне пройти мимо Дуниного дома, – мало ли что, может, я им понадоблюсь.
Как только я вошел в маленький проулок, так сразу от забора отлетела легкая тень, и Дуня прильнула ко мне.
– Испугалась? – сказал я. – Дунечка ты моя маленькая.