– Академики какие-то…
– Значит, ты будешь тоже академик?
– Нет, куда там, мне бы хоть на инженера пока… по металлу. Ну а ты? – вдруг спросил Лёшка. – У тебя тоже есть невеста?
Я сказал:
– Нет, Лёша, у меня нет никого.
Не знаю, что меня заставило так сказать. Но у меня не было права сказать, что есть у меня невеста.
Дорога лежала перед нами нескончаемая и грязная, и мы пробирались теперь не так уж ходко. Вдруг позади что-то бахнуло, и нам показалось, что это поблизости. Лёшка прибавил шагу. Я сказал:
– Я так быстро не могу.
Он сейчас же пошел потише и сказал:
– Я не спешу. Это ноги сами.
Я сказал:
– Выйдем мы, Лёша, как думаешь?
Он помолчал. Оживление его уже прошло, он понимал, что дело наше нелегкое, но он был настоящий человек. Он сказал тихо, но твердо:
– Иначе не может быть.
Мы замолчали опять. Стало холодней, время шло уже к четырем. Не помню, сколько мы так шли с Лёшкой. Потом опять услышали мотор. Он рычал еще где-то далеко, но мы сразу услышали его. Мы остановились с Лёшкой и стали глядеть в небо. Рокот становился все ближе, и вдруг мы увидели, что с вершины далекого неба, как на салазках с невидимой снежной горы, катился самолет. Он снизился, выровнялся уже совсем недалеко от нас и потом низко-низко по-над самым леском рванулся в нашу сторону. Он давно нас заметил и теперь снизился специально из-за нас, дерьмо.
– Беги, – крикнул Лёшка, побежал вперед, метнулся в сторону, перепрыгнул заросшую пожухлой травой обочину и бросился под невысокую ольху, обнял ее и втянул голову в плечи. Я сделал то же самое. Мы под одним деревом лежали, я – с одной стороны, Лёша – с другой, и держались мы с ним за одно дерево. Я лежал, вдавливаясь, вжимаясь в землю, зажмурил глаза и поджал плечи. Я слышал рокот и услышал длинное, не в пример утреннему: та-та-та-та-та-та. И ветер. И дерево гнется и дрожит: р-р-р-та-та-та-та-та-та. Стихает… Да, слава богу, я почувствовал, что стихает звук, и напряжение уменьшается, слабеет, удаляется… Дерево, в которое я судорожно вцепился, уже не трепещет больше, и, выждав еще несколько секунд, я из-под руки глянул в небо. Фрица уже не было. Он побаловался и пошел дальше.
Я сказал:
– Ушел, дерьмо такое.
Я приподнялся на локтях и переполз на другую сторону, где лежал Лёшка. Он все еще лежал на животе, так же, как я секунду тому назад. Он обнимал дерево, и было похоже, что он целует землю, на которой лежит. Возле его уха лежала тугая, нерасплывающаяся лужица. Она не блестела. Она лежала выплеснувшись вся, как в блюдечко. Темно-красная тусклая лужица, и это была убежавшая из веселого Лёшкиного тела жизнь.
Я не знаю, что со мной случилось и почему я это сделал. Я, наверно, соскочил с зарубки. Со мной случилось что-то странное. Я не знаю. У меня все заболело сразу, опоясало, и перекрестило, и запеленало болью. И ощущая невыносимую боль во всем теле, и стоная от боли, и плача, я приподнялся, подтянулся и сел, прислонившись спиной к нашему с Лёшей дереву, рядом с ним. И вот тут-то я услышал в себе:
Я услышал это четверостишие до конца и посидел потихоньку, покачиваясь, и услышал снова:
Ничего другого я не мог делать. Я сидел так, как самый настоящий тяжелый псих, и повторял эти слова, наверно, пять тысяч раз подряд:
Я пел эту песню и видел свою Дуню, ненаглядную свою Дуню, родимую свою, которая осталась там, в Щёткино, за мостиком, в своем проулке, ее сейчас, верно, ломают и гнут, и крутят руки, и бесстыдно рвут ее платье, и хрустят ее косточки. И я видел маленького Ваську, как бьют его пахнущую воробьями головенку об угол сарая. Я видел Вейсмана, как его сжигают живьем, и я видел распятого дядю Яшу, и лежащего на деревенской улице мертвого Серёжу, и мертвую девочку Лину…
Я ничего не мог с собой поделать. Я сидел у дерева, и рядом со мной холодела живая человеческая золотинка, мой друг, мой товарищ, мой брат Лёша. А я не мог встать и похоронить его, оказать ему последнее уважение. Я смотрел вперед перед собой, и держал руку на безответном Лёшкином плече, и все повторял и повторял одни и те же слова:
Я сам себя не слышал, вернее, слышал, но так, как будто я пою где-то вдалеке, а здесь вот сижу тоже я и плохо слышу того себя, который поет вдалеке.