Анна Львовна, когда рассказал ей о разговоре, вздохнула по-старому: "Вот видите, сколько хороших людей". Ага, еще Вольтер сказал о нем и вообще об онкологах: "Ирландец по происхождению и святой по роду занятий". А говорят, у нас не было радостей. Вот она, нес ее, тепленькую, боясь расплескать, маме, тебе -- что еще колоть будут. Ведь рука, нарывавшая там, в желтушной, прошла. "Теперь мо-зе..." -- говаривала ты в три года.
Утром, в девять, сидели мы с Ильиной близ конторы -- настраивались: как заставить их делать, если упрутся. Добрые темные глаза ее светились печально, тревожно. Не годилось втягивать Анну Львовну с ее гипертонией в эту склоку, да что делать. Походная аптечка всегда была в сумке, и теперь извлекла, бросила в рот таблетку. "Заправляетесь перед боем".-- "Ох, Сашенька, я уже заправилась дома. Это так, добавка. А вы все курите. Хоть едите? По вас не видно". -- "Вот она, заведующая..."
Приближалась. Не глядя. И совсем уж прошла, когда круто, по акульей повадке, свернула к нам: "Вы говорили с вашим консультантом?" -- "Да!..он согласен. А это из редакции... знакомьтесь". -- "Редактор просил меня выяснить, почему не хотят применять препарат?" -- звучно, ясно прострочил журналист. "Никто еще не сказал: не хотят. Вот сейчас будем решать".
А она ничего... -- удивилась, остывая Анна Львовна. -- Я бы
даже сказала -- симпатичная. Только очень уж важная.
Что подметил, кстати, еще Митрофан: "Этот портрет красивый, веселый и здоровый".
Время шло, и что-то совсем необычное свершалось пред нами. Я не сразу заметил молодую женщину, круглолицую, русую, гладко зачесанную. Что она? от чего ей так весело? самой от себя? Раза два прошлась вокруг клумбы, дотягиваясь к цветам, трогая их, отпуская. Потом встала коленом на скамейку-качалку, ухватилась за цепь, замерла задумчиво, оттолкнулась. Улыбаясь? Плача? И опять заметалась, приникла к березке, обтрогала, оторвала кусок бересты, взяла в рот. Плачет!.. Ей богу, слезы стряхивает. Смеется!
-- Что это с ней? - глянул на Анну Львовну. -- Ох, Сашенька, я давно уж за ней наблюдаю. --С ребенком... случилось? -- Да. Не хотела вам говорить. Она с матерью.
И тотчас же до меня донеслось: "Ну, пойдем... надо вещи забрать, документы, -- терпеливо, устало проговорила женщина. Верно, похожа. Но спокойна, верней, держится. -- Пойдем, они хотели сказать нам... -- а сама у стены, боится приблизиться. --Что сказать, что, что?.. Уходи, у-хо-ди... -так моляще, так разрывающе прозвенело чуть слышно в осенней тиши. -- Ну, что теперь
сделаешь? - Уходи!.. -- хлестнула. -- Ты мне противна!..-- швыряла ей через нас. -- Слышишь, уходи! -- И опять
заметалась, хватала цветы, гладила, отпускала, сбрасывала
слезы, улыбалась безумно. -- Пойдем... -- с тоской позвала мать. --Уходи!.. Видеть тебя не могу!.. -- замотала опущенной головой, и летели, сверкая, на белый песок аллеи слезы. -- Я ведь тебе сказала, сказала... -таким жалобным, таким рвущим душу голосом. -- Уходи, уходи... Ирочки нет... Ирочки нет... -- зарыдала, смеясь, и опять -- так разумно, так безумно: -Уходи, видеть тебя не могу, не могу!.. -- отбегала, останавливалась, бессмысленно упираясь глазами в землю. Стряхивала слезы, улыбалась.
Вы говорили с вашим консультантом или нет? -- раздалось над нами. -Когда он может приехать? Идите в гараж и берите машину. Только не задерживайте шофера, с транспортом у нас плохо.
Спасибо, Евгения Никаноровна! Вы не сердитесь, что...
Ах, да при чем здесь "сердитесь"!.. -- голубыми льдинками сверкнуло на солнце. -- Что мне на вас сердиться?..-- брезгливо пожала плечами. -- Только не думайте, что мы звери, -- сказала для Ильиной, для редакции. Будто та могла что-то сделать и зверю.
Позвонил Кашкаревичу - уже из приемного, там, в Песочной, не обрадовал, но услышал: "Хорошо, хорошо..." И глядел в ожидании на бумажку над окошечком проходной: "Вниманию родителей! Впуск к детям разрешается два раза в месяц",-- ослепше глядела она на меня. "Ну, едем!.. Где машина? Ох, вы меня просто режете!.. Такой день!.. Ну, ничего, ничего...-- что-то заметив, сразу же умягчил. -- Надеюсь, своды нашего альма-матер не обрушатся без меня. И на меня". Виновато, понуро погрузился я в кузов, слышал бархатный голос консультанта, по-соседски- о чем-то воркующий с шофером, и. мутила меня, не осаживаясь, зависимость от всех благодетелей. Что бы делали мы без них! Но копилось и хочешь не хочешь -- нестерпимо саднило. Неужели и я мог когда-то и что-то делать другим? Неужели смогу -- не для страшного. Заскрипело сиденье, с глазка отлепили заслонку, Кашкаревич сидел уж бочком, наклонялся просунуть голос. Вот еще штришок -- вспомнил.