Лосев вгляделся, прямо упершись глазами в голый луч, бивший из грота. И ослеп, конечно. На съемках в павильоне он никогда не уставился бы так на прожектор, знал, что нельзя. Тут забылась выучка. Глянул, ослеп, прозрел, зажмурив и разжмурив глаза. Та площадь увиделась. Плохо натянутые палатки — никто, как оказалось, не умел их крепить, да и земля тут была каменной. Маревом ходила пыль. Небо обеззвездилось. Лишь редко, как чудо, открывалась в клубящихся тучах луна. То были не тучи, это пыль взметнулась над павшими стенами.
Пылали костры. Их становилось все больше. Они разгорались жадно, огню редко когда доставалась такая щедрая пища. В огонь шло все, любая вещь — мебель так мебель, ковры так ковры, книги так книги. Нужен был свет, чтобы разглядеть побитые тела.
Мелькали между кострами белые пятна врачебных халатов. Врачи перестали тут быть людьми, они казались пришельцами с небес, спасителями. Да, и начало уже гудеть небо — это во тьме кромешной шли к городу со всех сторон самолеты. Старые, военной поры, на которых возили воду в Красноводск, серу из пустыни,— все эти «ЛИ-2», «ПО-2» и «дугласы». Их натужные родные голоса узнавались. И уже иные звучали в небе голоса, посильней, помоложе, с большей высоты. Это шли самолеты из Баку, Ташкента, Алма-Аты. Гудело небо, там блуждала помощь.
А белые халаты, как белые крылья, склонялись над распластанными телами. У земли, стелясь по земле, неумолчно двигался стон.
Лосев закрыл глаза ладонью, отгородился, стер с глаз вспомнившееся. А потом наново поглядел на эту яркую площадь, у которой была своя тайна, своя печаль, как бы наново ей сейчас ни жилось.
Да, памятник той ночи был тут необходим. Как те два памятника героям гражданской и героям Отечественной, светившиеся невдалеке вечными огнями. Лосев вспомнил — читал где-то недавно,— что такой памятник задуман, что решено соорудить его на деньги, собранные в народе, что памятник этот и задуман в народе. Кажется, уже объявлен конкурс на лучший проект, уже рассмотрены первые предложения. Но нет, еще не найдено решение, не найден образ.
О чем будет памятник? О ком? О погибших? О мужестве? Верности? Обо всем этом сразу? Но как совместить все это, как слить, единый отыскав образ?
Лосев прикинул, напрягся, надеясь угадать, углядеть памятник — вот тут, вот сейчас, прозрев вдруг, обретя ту зоркость, которая иногда навещала его в самые-самые счастливые мгновения на съемках. Наиредчайшие мгновения. В отлетевшую пору. Да, в отлетевшую.
Он напрягся, он все силы души воззвал на помощь, он слеп от прожекторов, он искал этот памятник. Сперва место ему. Потом об- лик его. Показалось, место нашел. Этот вот островок, на котором находился. А облик? В ослепших, слезящихся глазах мелькнул вдруг образ согбенной женщины, телом своим прикрывающей ребенка. И крестовина неумолимых балок, рухнувших на эту спину и остановленных женской, материнской спиной. Это?! Нашел?!
Лосев наклонился к земле, отыскивая щепку, прутик, чтобы нарисовать на песке увиденное, чтобы проверить себя. Схватил подвернувшийся камень, начал водить им по сохлому гравию. Но гравий не принимал рисунка, не запоминал. Не сама тут земля, которая помнила, а пришлый, привозной, декоративный мелкий камушек, которому было безразлично*!
Кто-то негромко позвал Лосева:
— Андрей...
Лосев выпрямился, обрадовавшись, что кто-то избавляет его от этой мучительной борьбы с гравием.
Перед Лосевым стоял сухонький, едко улыбающийся старичок. Совершенно незнакомый ему старичок. Но он назвал его по имени, он и улыбался так, как улыбаются старому знакомцу, с которым можно даже расцеловаться,— старичок слегка подался к Лосеву для этой цели.
Но нет, не знал его Лосев.
— Простите, кто вы?
— Андрей, Андрей, Андрей... Эх, Андрей...— Все морщины на маленьком сохлом личике огорчились, а тонкие губы обиделись.— Петьку Рогова забыл!.. Эх, Андрей, Андрей... Зазнавшаяся душа... Ну помнишь, вместе чечетку откалывали? — Старичок подпрыгнул вдруг, легкий, невесомый, и сухо прощелкал подошвами по гравию.
Вспомнил! Когда вскинулась, задергалась старая голова, когда построжало и выровнялось для танца лицо, напряглось, чуть помолодев, вот тогда и вспомнил Лосев своего студийного приятеля тридцатилетней давности Петра Рогова.
Вспомнил и устрашился. Что же, и в нем самом столь грозны перемены?
— Нет, ты молодцом,— утешил его Петр Рогов.— Да и я не всегда такой. Это я пью нынче. Крепко пью, товарищ дорогой. Бывает, не отпираюсь.— Он все еще пританцовывал, все еще подгибал колени, притухая после рывка туда, в молодость.— Приехал, стало быть, Андрей Андреевич? А я тебя давно жду. Все наши, землетрясенцы, кто бы ни сбежал, рано или поздно сюда возвращаются. Рано или поздно. Из самых дальних далей. Потому что зацепленные мы все. Ну, ходишь, не узнаешь?
— Не узнаю.
— Поздно прикатил, передержал душу. Ничего, узнаешь. Выпей покрепче, надерись, чтобы держалки-то все в тебе разжались,— и узнаешь. Я потому и пью, чтобы не забыть. Слыхал обо мне?
— Что?