— Смотри, чаем поил. Значит, тот, в длинной шинели: «Раз-два. Будь здоров. Не задерживай». А Ленин вон оно как: «Товарищ Нюта, раз ты представитель Балтийского флота, не обижай, не отпущу, пока московских чаёв не отведаешь».
— Выходит, морского образования не имеет? А жаль.
— А как написал, с уважением: если возможно…
И тут же возник разговор о комиссаре Лепёшкине.
— Нет, всё же правильный у нас комиссар. Мыслит тоже, считай, по-ленински… Наказал, ну и хватит. «Бросай кобылу, возвращайся, Виров, назад, на корабль».
Потом девочку в сторону отозвал Ванюта:
— Ну, ну, так что Владимир Ильич про меня сказал?
Нюта слово в слово всё передала.
— Одобрил, значит, — крякнул Ванюта. — Ну, лешие, — повернулся он в сторону моряков, — чтобы теперь у меня по струнке… — Опять повернулся к Нюте: — А тебе бы — того, оно бы… в приют…
Ох, уж этот Семён Ванюта!
Накаркал всё же Ванюта. Вскоре у комиссара Лепёшкина снова произошёл разговор с балтийцем.
— Да как же так, — расшумелся матрос — Чтобы снова она ничейная!
— Зачем же — ничейная. Ей же там будет лучше. Да и мы не забудем. Пойми — ну будь хоть торговый, у нас же военный флот. А время? Да что говорить, не мирное нынче время.
— Нет, — повторил матрос. — Вот что, — сказал, поразмыслив, — увезу я её под Лугу, словом, в деревню, к своим.
— Ну что же, — сказал Лепёшкин.
Объяснил балтиец Нюте, в чём дело.
— Поедешь?
— Поеду, — тихо сказала Нюта.
Простились матросы с Нютой. И Наливайко, и Зига, и Хохлов, и Наджми, и товарищ Ли. Простился и боцман Ванюта.
Прощался и комиссар Николай Петрович Лепёшкин:
— Ну, брат Нюта, помни Балтийский флот.
А как башмачки?
Увозила Нюта с собой башмачки.
ВОЛШЕБНАЯ ПАЛОЧКА
Хоронили старого Вирова. Старик умер неожиданно, без всякого к тому повода. Ещё днём выходил на поле. Смотрел на весеннюю благодать, на зелень озимых, на кусты при дороге, что бросили в этом году особенно длинную ветвь. А вечером вернулся домой, лёг и больше не встал.
Хоронили без музыки. По-крестьянски. На телеге покойника привезли к сельскому кладбищу. Такие же старики, как и сам умерший, покрякивая, сняли гроб. Местный священник отец Капитолий произнёс отпевание. Гроб опустили в могилу. Ударили в крышку комья водянистой весенней земли. Вырос холм-бугорок.
Старуха Вирова, или просто Вириха, как называли её в деревне, жилистая, небывало высокого роста женщина, не проронила ни единой слезы. Она лишь как-то упрямо смотрела в землю и прижимала по-бабьи к губам край платка.
Смерть не являлась для неё чем-то особенным.
Тридцать лет тому назад хоронила первенца — Гришу. Тогда были и слёзы, и плач, и крик. Всю ночь провалялась несчастная женщина под берёзой у свежего холмика. Потом хоронила двух дочерей — Глашу и Нюру, одну за другой, через год. Затем пошли братья и сёстры, племянники, племянницы, внуки. В германскую войну пришла весть о гибели сына Ивана. Третий, Аврамий, угодил под офицерские пули во время июльской демонстрации рабочих и солдат в Петрограде.
Не перечислить потерь и смертей.
Здесь же рядом с матерью стоял горбун Митя — меньшой в семье Вировых. Было ему лет двадцать, но по виду казалось намного меньше — совсем мальчик.
Ещё в детстве за то, что не усмотрел и упустил корову на барские травы, Митя был покалечен местным помещиком графом Щербацким. С той поры и вырос у мальчика горб. Митя был набожен, чуть с придурью.
Вот и сейчас Митя стоит на коленях, по-старушечьи быстро крестится.
— Ангелы, ангелы, — выводит пискливо Митя. — Вы осторожно несите батю. Тихо, тихонечко, — и бьёт об землю, как в бубен, лбом.
Похоронили старого Вирова. А на следующий день прибыли балтиец и Нюта.
Балтиец приехал, балтиец уехал. Неполные сутки он пробыл дома.
Сходил на могилу к родителю. Вместе с соседом Юхимом Задорновым поставил дубовый крест. Полушалок накинул на плечи матери. Бросил Мите пару белья и тельняшку.
— Ну, братишка, недобрый нам выпал час, — сказал он, прощаясь с Нютой. — А всё же голову выше держи, братишка. По-морскому гляди — вперёд!
Проводили матроса.
— Значит, Нюра? — спросила старуха.
— Нюта, — ответила Нюта.
Деревня, в которой осталась девочка, была небольшой — дворов тридцать. Большинство изб покосившихся, с подгнившими дощатыми крышами. Жались они к реке, к спокойной в этих местах и уже довольно широкой Луге. Кроме главной улицы, шло два или три проулка. Один из них спускался к самой реке, когда-то здесь был паром через Лугу. Однако с самой германской войны паром куда-то угнали.
Леса поблизости не было. Приходилось идти версты три. Однако рядом с селом находился саженый парк и в нём имение графа Щербацкого.
Деревня раньше считалась вроде бы как при этом имении. Однако в семнадцатом граф бежал. И роли теперь поменялись. Вышло как бы наоборот. И парк и господский дом оказались теперь при деревне.
Мужики дом не разрушили, парк не порубили. А после долгих споров и пересудов около года тому назад образовали в имении трудовую коммуну, или, как называли её сами крестьяне, коммунию.