Любовники забылись сном, а их пробуждение было насильственным: “открыв глаза, затуманенные тяжёлым сном, я увидел его: он стоял над нами, слившимися в любовном объятии, но гнева не было на его тёмном лице, его глаза, такие светлые, что казались нагими, теперь были наги больше обычного, он бил нас тем кожаным арапником, который выронил второпях, когда я затрубил в рог, а он поспешно спрятался от меня у Жака в шалаше, он нас бил, она, как и я пробудившись от тяжёлого сна, попыталась найти защиту от первых ударов во мне, поскольку я был ближе всего, но потом, увидев его, увидев, что мы наги, а он одет и бьёт нас арапником, стремительно выскользнула из моих объятий и, крича, будто её резали, убежала, я продолжал лежать на своём плаще, он стоял надо мной и без устали меня бил, я лежал, принимая сильные, до крови рассекающие кожу удары, внезапно он перестал меня бить и, стоя надо мной, замер, я спросил: почему ты меня бьёшь? потому, что я переспал с этой шлюхой, или потому, что, спрятавшись от меня у Жака в шалаше, ты вынужден был меня обмануть?, тогда он отбросил арапник, опустился рядом со мной на колени и, желая убежать от меня, а также, наверное, и от себя, заключил меня в свои объятья, я знал, что он обнимает меня в последний раз, и, когда он делал со мной, то, что привык делать всегда, закрыл глаза, чтобы он не видел моих слёз…”.
Исповедь монаху продолжалась; слышались шаги двух с лишним тысяч босых детских ног; беззвучно колыхались в темноте хоругви и кресты; где-то в хвосте колонны скрипели телеги, на которых везли выбившихся из сил участников похода. Старый человек, который три дня исповедовал детей, очищая их от всяческих грехов и проступков,“был большим и грузным мужчиной в бурой рясе монаха-минорита, он шёл впереди, шёл медленно, поступью очень усталого человека, неуклюже припечатывая землю тяжёлыми отёкшими ступнями, старый человек думал: если юность не спасёт этот мир от гибели, ничто больше не сумеет его спасти, потому-то все надежды и чаянья я возложил на этих детей…”.
Он не был ни фанатиком, ни честолюбцем и ничем не походил на Петра Пустынника и других идейных вдохновителей крестовых походов. Массовый религиозный экстаз, порождённый пастушком, застал его врасплох. Он слышал правду и ложь из уст тех, кто боготворил Жака и любил его. Идя в голове шествия, исповедуя всех, кто устремился за новоиспечённым избранником Бога, монах мучительно размышлял: можно ли надеяться на чудо, а если нет, то как ему, старому человеку, предотвратить гибель участников похода?Алексей, примкнув к походу детей, стал его “движущей силой”. Он заколол своего бесценного андалузского жеребца, чтобы накормить изголодавшуюся толпу. Он заставил участников шествия исповедоваться монаху-минориту (принудив к этому и свою любовницу Бланш: “убью, как собаку, если не исповедуешься и не получишь прощенья, лги, но будь такая, как все”
). Он торжественно облачил Жака в свой пурпурный плащ, подарок графа, превратившийся из символа надежд юного грека в любовное ложе его отчаянья: на нём Бланш отдавалась ему; на нём он в последний раз сам отдался Людовику.