Ельцов с затравленной вопросительностью оглядывает поочередно своих собеседников, но так и не найдя в них соответствующего моменту сочувствия, отворачивается к окну и сразу же начинает походить на понапрасну обиженного и рано состарившегося ребенка. — Зря вы, Лева, — вступает в разговор Иван Иванович, обращаясь почему-то, главным образом, к уткнувшемуся в рюмку драматургу, — оставим этот пьяный и непотребный спор. Мне думается, вы оба неправы. Смысл всякого действа поддержание в ближнем дорогих ему заблуждений. И если, в данном случае, довольны и те, и другие, и третьи, — цель достигнута. Каждый аплодирует собственной глупости, и ему нет дела до того, что по этому поводу думают другие. — Он поднимается и со своим стулом идет к соседям. — Позвольте представиться: Иван Иванович Иванов, к вашим услугам… Любезнейший, бутылку армянского! Буфетчик, кажется, просто выпархивает из-под стола. Две его волосяные пики с готовностью берут на караул: — Согласно указания беспременно исполнению содействуем моментально. — Пока мы кое-как размещаемся на новом месте, он успевает замостить стол, примерно, для суточной пьянки. — К разъяснению дальнейшего всегда готовый посредством вызова. — Его бесшумно размывает полуденным светом. — Плезир… — Если я мошенник, — не унимается Балыкин, нацеливаясь на еще пустующий фужер, — то зачем мне, позвольте вас спросить, принимать самого себя за инспектора по единовременным пособиям? Понт профессионалу ни к чему… Плесните мне, маэстро, полтораста армянского под автобиографическую байку… Я едва слышу Леву. Розовый туман, в котором, словно пара разомлевших пчел, плывут, кружатся глаза Крутинской, застилает мой взор. Когда же я ощущаю прикосновение ее легких пальцев к своей руке, окружающее перестает существовать для меня. Мир оборачивается ко мне своей праздничной стороной и в нем — в этом мире — трубят праздничные трубы и поют серафимы, сквозь сладкозвучные песнопения которых ко мне еле-еле пробивается пьяный голос Балыкина…
VIII. Исповедь Левы Балыкина, или Рок судьбы