— В возрасте Мириам я худышкой не была. Она всё такая же худая? Больше всего в жизни я обожаю сладости. И когда люди любят друг друга? — добавляет она, подумав.
— Ты расстроен? — спрашивает Эда Генри.
— Нет, — отвечает Эд. — Вовсе нет.
— Сара, — говорит Роза, — мне хотелось бы сделать одну, всего одну вещь.
— Да?
— Я же и впрямь чуть не умерла.
— И что же ты хочешь сделать?
— Пойти завтра в синагогу. Всем вместе — всей семьей.
— Ты не предупредил меня, что у вас тут бабье лето, — ноет на заднем сиденье Генри. Он преет в осеннем костюме с иголочки — весь в сомнениях: стоит ли отереть лоб синим шелковым платком, красиво торчащим из нагрудного кармана. — По-моему, до заднего сиденья кондиционер не доходит.
Сара оглядывается, ей, хоть и не слишком, все же жалко Генри. Со дня свадьбы он еще раздобрел. В это пекло лицо у него отекшее, глаза скорбные. Они с Эдом давно — уже несколько месяцев — не были в Конгрегации «Шаарей Цедек»[95]
. Но Эд пошел без разговоров, ее это удивило.— Почему мы так давно здесь не были? — спрашивает он Сару и, надевая белую атласную ермолку, вступает в молитвенный зал. — Я забыл. Что мешало?
Во время службы он вспоминает. В громовые раскаты кантора вплетаются тихие шепотки пересудов. Когда тщедушный маломерок раввин начинает проповедь, разговоры становятся громче. Эд пытается читать молитвы про себя по-английски.
— «Как драгоценна милость Твоя, Боже! — читает Эд. — Сыны человеческие в тени крыл Твоих покойны…»[96]
— Нью-Хейвен, — доносится слева. — Они хотят поселиться в Нью-Хейвене. Я не буду иметь ни минуты покоя.
— Там такая преступность.
— Просто ужас.
— Мы разделены в себе, — провозглашает раввин с бимы. — Мы рассеяны, рассеяние — наш удел, тем не менее, нет, тем более мы любим Израиль.
— Но там же Йельская школа права[97]
! — это женщина слева от Эда.— Кампус у них дивный.
— Просто-таки дивный.
— «…насыщаются из потока сладостей Твоих!»[98]
— читает Эд.— Всего восемь с полтиной в месяц, — это озабоченная мать. — Но с парковкой там намучаешься.
Эд закрывает книгу.
К тому времени, когда они возвращаются домой, настроение у него напрочь испорчено. Сара уходит наверх, включает на полную мощность кондиционер, ложится, а Эд слоняется по дому в майке и тренировочных брюках. Заглядывает в комнату Мириам — там Роза лежит на кровати, читает. Короткие седые волосы красиво уложила, зачесала назад. Забредает в гостиную — там Генри, совсем разомлев, сидит на диване.
— Эдуард, пойдем погуляем, — предлагает Генри.
— Жара же, — буркает Эд.
— А я вот подумал — не упускать же такой случай, — говорит Генри. — Мы практически не видимся. А мне хотелось бы пройтись вокруг университета. Вчера я приметил там чудный киоск с мороженым.
Они идут по узкой улочке вдоль университета. Генри в темных очках, в тенниске с плеча Эда, только что не лопающейся на его животе. Он покупает Эду шоколадную газировку в зеленом фургончике «Bella Italia»[99]
. Сам прихлебывает земляничную, они тем временем плетутся по пешеходной дорожке. Генри ужасается дороговизне книжных магазинов, застывает, как вкопанный, перед парасольками в винтажной лавчонке:— Экая жалость, что Сьюзен такое не по вкусу.
Неодобрительно разглядывает витрину «Лоры Эшли».
— Захламлена, — решает он. — Я бы никогда не позволил моим декораторам так загромождать витрину.
— Какое впечатление на тебя произвела Конгрегация «Ш.Ц.»? — спрашивает Эд.
— Недурное. Совсем недурное. Вот только статуя в память Холокоста ужасная. Зато кондиционер замечательный.
— Я имел в виду — понимаешь ли — в духовном плане, — говорит Эд.
Генри вопросительно смотрит на него.
— Ну, не знаю, — мнется Эд. — Я в кои-то веки иду туда и каждый раз чего-то жду. То есть порой мне кажется, что я вроде как в кризисе. Порой меня тянет туда, чтобы услышать от раввина какие-то мудрые слова. А в результате я слушаю обвешанных побрякушками дамочек.
— Что значит — кризис?
— Так с ходу не определить…
— Мне ты можешь рассказать все, — говорит Генри. — Поверь, в чем в чем, а в кризисах я разбираюсь.
Эд смотрит себе под ноги, рассматривает дорожку. А и верно, думает он. Сколько же это лет Генри ходил к психоаналитикам? Да уж, над своим эго он потрудился основательно. Ободрал его, слой за слоем, догола и обрядил наново. Задрапировывал культурами и коллекциями. Сотворил индивида, сложнее не придумать — бруклинский еврей, экспат, поселившийся в Оксфорде. Ученый без учебного заведения и эстет в роли бизнесмена. Противоречия для Генри — дом родной. Для него же — темный лес. Он в полном разброде.
— Это ты из-за матери? Беспокоишься из-за нее?
— Отчасти, но не только из-за нее. Меня беспокоит, куда идет время. Что делается с матерью? Что с детьми? Меня беспокоит, что поколения, как бы это сказать, играют в чехарду. Я думаю, — Эд говорит с запинками, — поверить в Бога было бы очень утешительно. Хотя бы ради ощущения постоянства. Надежности. Мне хотелось бы, я так думаю, верить в Бога.
— Тебе? Ну уж нет! — фыркает Генри.
— Нет, послушай, я знаю, что нужно. Знаю, что могло бы меня убедить. Если бы мне, к примеру, явили чудо.