— Господин Крюгер спрашивает: почему медленно убираете?
Тягнибеда пожал плечами:
— Серпами разве скоро уберешь?
Крюгер выслушал ответ, исподлобья взглянул на Тягнибеду. Порывшись в словарике, он громко, чтобы слышали все, сказал:
— Сволошь! Работать быстро! Шнеллер!
Он отозвал в сторону Малынца, долго ему внушал что-то, размахивая чубуком и тараща на него глаза. Потом сердито пошел к бричке, и ватага поехала на сапуновские поля.
Тягнибеда, козырьком приставив к глазам руку, проследил, пока за поворотом исчезли каски солдат, поблескивавшие в холодных осенних лучах солнца, и пошел к дедам.
— Сидайте, дядьки, перекурим, — сказал он, опускаясь на сноп, — потому что добра все равно не будет.
Старики охотно подсели, полезли в карманы за кисетами. Побросали работу и бабы.
— Слыхали доброе слово? — кивнул головой в сторону уехавших Тягнибеда. — Отдай кур, масло, яйки, та еще мало.
— Одним словом, произвели в хозяевов, — уныло подытожил гундосый дед Кабанец.
— Неужели, дядько Митрофан, управы на них не будет? — подала голос Варвара.
Тягнибеда огляделся, вскинул брови.
— Управы? Если Россия не поддастся, выдержит, то будет управа. А думка такая, что вроде Россия не должна поддаться. Ее еще никто не мог одолеть, нашу радянську Россию.
Тем временем Збандуто сидел за столом старосты и самолично составлял список на изъятие коров. Рубанюк стоял тут же, посасывая самокрутку. Он настойчиво отводил один двор за другим.
— Одарка Черненко, — строго шевеля усами, называл бургомистр.
— Прошлый раз взяли телку. Шестеро малых детей…
— Митрофан Тягнибеда. Это полевод?
— Он. У него и всего добра, что коровенка. К тому же больные и матерь и отец. Молоком только и поддерживаются.
— Федосья Лаврентьева.
— У этой никак нельзя. Вдова, трое малышей.
Сычик, стоявший у окна, за спиной бургомистра, сипло проговорил:
— У Федоски обязательно забрать надо. Что вы за нее заступаетесь, пан староста? С чего она вдова? Муж у красных. Сама нахвалилась, что придут красные — и бургомистра и старосту своими руками задушит. Стерва.
Збандуто отшвырнул список.
— Не у кого брать?! К черту ваши советы, господин Рубанюк! Одна шайка! Сдать скот, иначе самого упеку в тюрьму!.. Что? Молчать!
Он выскочил из-за стола, ногой отшвырнул стул и повернулся к Сычику:
— Где эта баба? Веди.
Лаврентьиха, увидев в окно, какие гости направляются к ее двору, обомлела. Она заметалась по хате, выхватила из люльки спавшего ребенка.
Збандуто ногой открыл дверь. Тупо глядя поверх женщины, он спросил:
— Почему не отвела корову на базу?
— У меня дети маленькие, пан начальник, — показала рукой Федосья.
Збандуто ударом ноги сшиб ее на пол. На кровати испуганно заверещали дети. Збандуто выхватил из кармана пистолет и наставил на ребятишек:
— Цыц! Постреляю! Вы-ыродки!
Федосья, плача, поднялась, прижала к себе ребятишек.
— Я тебе покажу! — завизжал на нее Збандуто. — Хуже еще будет. Я научу вас дисциплине! Быдло!
Федосья, увидев в окно, как Сычик провел мимо хаты, к воротам, ее корову, рванулась было к двери и, обессилев, упала у порога. Збандуто переступил через нее и поспешил следом за полицаем.
Расправа над Лаврентьихой подсказала криничанам, что надо делать. В некоторых дворах коров не оказалось: хозяева предусмотрительно увели их куда-то. В других хатах двери были на замке.
Злость свою Збандуто сорвал на Остапе Григорьевиче: обругал его за то, что в присутственных местах не оказалось портретов Гитлера, исчезли почти все плакаты с улыбавшимся крестьянином.
Еще до наступления сумерек бургомистр, Крюгер и переводчик уехали.
Остап Григорьевич пошел в колхозное правление. На полпути, около горбаневского подворья, он увидел Ганну. Она стояла с Варвариной свекровью, потом, запахнув платок, пошла по улице.
— Как живешь, дочко? — окликнул ее Остап Григорьевич. — Чего не заходишь?
Ганна остановилась.
— Особенных делов нету, — со сдержанной холодностью ответила Ганна.
— Какие дела нужны, чтобы зайти батьков проведать?
— Эх, тато! — Подбородок Ганны дрогнул.
— Ты мне вот что скажи, — дотрагиваясь пальцами до ее плеча, сказал Остап Григорьевич, — буряки твои… Как думаете быть с ними?
— Нехай они к бесам погниют! — коротко ответила Ганна. — Что с ними еще делать?
— Жалко трудов. Знамя припрятала?
Ганна быстро посмотрела на отца. В ее темных глазах он прочитал такую тоску, что ему захотелось обнять ее, прижать к себе, как маленькую. А Ганна уже отвела взгляд на проезжавшего мимо деда Довбню и тихо проговорила:
— Ну, я побегу, тато. Поклон матери и всем передавайте. Она укутала лицо и, осторожно ступая, пошла своей дорогой.
Остап Григорьевич понял, что дочь на него обижается. «Старостинское звание мое не по нутру всем им, — думал он. — А того не поймут, глупые, что на службу к этим фашистским бандюгам старый Рубанюк никогда не пойдет. Потом поймут, а теперь… Нет, теперь нельзя и жене открываться».
Катерина Федосеевна встретила мужа сердито. Подавая на стол, она с сердцем бросила ложку, положила ненарезанный хлеб. Перехватив взгляд Остапа Григорьевича, срывающимся голосом крикнула:
— Заберу детей и пойду к людям! Живи сам.
— Сдурела?