— Сразу как пригнали нас, взял меня бауэр, — рассказывала Василинка почему-то шепотом. — Потом дивчата научили меня, как руки попортить, кислотой…
Она отвернула рукава старенькой, аккуратно заштопанной кофточки, обнажив рубцы лиловых шрамов на запястьях.
Соседки жалостливо ахали, а Василинка все тем же торопливым шепотом продолжала:
— Думала, домой отправят. А меня не отправили. Положили в лазарет, морили голодом, били.
Рассказывая, Василинка дрожала, и Остап Григорьевич, недовольно косясь на женщин, сказал:
— Ну, хватит! Что зря себе душу растравлять…
Но Василинка, убедившись, что можно не таясь делиться пережитым, все говорила и говорила:
— …Когда подлечилась, перевели на деревообделочную фабрику, в Мюнхен. Мы там носилки делали… Ой, а как пригнали нас всех спервоначалу на Гинденбургплац! Посходились фрау, старики, выбирают, щупают, как на базаре… Мы стоим, так стыдно, провалилась бы! Тогда меня и взял бауэр. В семье — он, хозяйка, старуха, девочка. Спала я у них на дерюжке, в чулане. Холодно, спину ломит.
— Хлопцы писали, что на заводе не так трудно было, — сказала одна из соседских девчонок.
— Писали, потому что заставляли. На фабрике деревообделочной еще хуже было. Фрау Мюллер поставили над нами, фюрершу, по-ихнему. Старая, лет семьдесят… в очках…. кости одни, глядеть гадко. А как ударит — и мужчина так не сможет. В другом цехе французы работали. Хорошие хлопцы были. Мы у них только и могли дознаться, где наши, что на фронте делается.
Уже было за полночь, когда разошлись люди от Рубанюков, а Василинка все не могла всласть наговориться. Она легла спать вместе с матерью, на ее кровати, и Остап Григорьевич, выходивший уже перед зорькой загнать в хлев вырвавшуюся на волю телушку, слышал перешептывание матери и дочки.
Дня два дивчата и парни, вернувшиеся из Германии, ходили по гостям, навещая родню и знакомых и отъедаясь домашними яствами, а потом стали появляться в колхозном правлении, у Петра, настаивая, чтобы им поскорее дали работу.
Василинка пришла вместе с Настунькой. Петро до этого виделся со свояченицей только мельком и сейчас разглядывал ее с критическим любопытством.
Пребывание в Германии наложило отпечаток на ее внешность. Свои рыжеватые волосы Настунька укладывала на темени каким-то причудливым кренделем.
Петро сказал ей насмешливо:
— Вижу, Настя, набралась ты «культуры» в Европе!
— Вот это? — Настунька смущенно ткнула пальцем в крендель на голове.
— Это самое… Брось, Настуня, эти фигли-мигли. Глядеть неприятно.
— И верно, Настунька, — поддержала брата Василинка.
Там осточертело глядеть на эти бублики, а ты еще здесь всем очи мозолишь. Я себе косы отпущу.
— Ну, добре, — кивнула Настунька, — я себе тоже отращу. Так завтра мы с Василинкой на степь пойдем, Петро Остапович?
— Федор Кириллович скажет, что делать. У него плохо с людьми…
Парни и дивчата с жаром взялись за работу, с какой-то особой радостью повиновались всем колхозным порядкам и дисциплине. Чувствовалось, что молодежь, изведавшая позор и мучительное бремя фашистской неволи, с удесятеренной силой стала любить свою родину, по-новому оценила все то, что раньше казалось обычным, само собой разумеющимся.
Вскоре после начала молотьбы вернулась в Чистую Криницу Полина Волкова. Весь свой отпуск она проводила в степи..
— Дивчата требуют, чтобы их в комсомоле восстановили, — сказала она как-то Громаку и Петру. — Некоторые даже свои комсомольские билеты сумели уберечь, здесь, в селе, спрятали. Как поступим?
— Пускай пока работают, — сказал Громак. — Огулом подходить нельзя. Будем каждого принимать индивидуально… Так, Остапович?
— Совершенно верно. Приглядимся, кто как работает, что у него на совести.
— Очень старательные ребята, — похвалила Волкова. — Бригадиры уже кое-кого к премии собираются представлять.
Еще летом стали возвращаться пожилые фронтовики, потом, после капитуляции японской армии, начали прибывать эшелоны с демобилизованными, которые побывали в Берлине, на Эльбе, в Харбине.
Теперь казалось, будто и не пережила Чистая Криница столько бед: снова разносились до первых и вторых петухов над селом и левадами девичьи песни, весело перекликались баяны, балалайки, губные гармоники.
Как-то перед вечером в правление колхоза к Петру зашли Яков Гайсенко и Михаил Грищенко — сын колхозного плотника Павла Петровича, служивший в армии связистом и на днях вернувшийся с фронта.
— Штучку одну обмозговали, Петро Остапович, — сказал Гайсенко, — можем свой телефонный коммутатор заиметь.
— Каким образом?
— Лежит один трофей у нас на складе. Уже ржаветь начал. Вот Мишка глядел, говорит — вполне подходит… Могли б связать правление с бригадами, с электростанцией, сельрадой и так далее.
— Перебрать, почистить надо, и точек пятнадцать — двадцать обеспечу, — подтвердил Грищенко.
Он стоял, опустив по солдатской привычке руки по швам, и Петро с удовольствием поглядывал на его румянощекое лицо. Сейчас таких здоровых, расторопных парней в селе появилось много, и они охотно брались помогать колхозу.
— А кабель, аппараты где достанем? — спросил Петро. — Кто будет сидеть на коммутаторе?