Он повысил тон, его голос стал вызывающим и дрожал от удовольствия. Быстрым взглядом окинул он своих слушателей, как бы говоря: "Мне тоже есть что порассказать из воспоминаний детства!"
Жак поймал смеющийся взгляд Желявского. Русский сдержанным движением руки остановил Кийёфа и спросил:
— Как ты пришел в партию?
— Это было давно, — сказал Кийёф. — Службу я проходил во флоте. Мне посчастливилось попасть в одну каюту с двумя парнями, которые знали, они занимались пропагандой. Я начал читать, учиться. Другие тоже. Мы давали друг другу книжки, спорили… Грызлись порядком… А через полгода у нас составилась целая группа… Когда я расстался с ними, я уже понял: я стал человеком…
Он замолчал, потом, глядя прямо перед собою в пространство, продолжал:
— Мы составляли целую группу… Целый отряд "твердокаменных". Что с ними сталось? Они-то не пишут воспоминаний, эти ребята! Как поживаете, красавицы? — закричал он, галантно повернувшись к двум подошедшим молодым женщинам. — Жарковато, а?
Круг расширился, чтобы дать место вновь пришедшим — швейцаркам Анаис Жюлиан и Эмилии Картье. Одна была учительницей, другая — сестрой милосердия от Красного Креста. Они жили в одной квартире и обычно вместе приходили на собрания. Анаис, учительница, говорила на нескольких языках и печатала в газетах переводы иностранных революционных статей.
Они были совершенно не похожи друг на друга. Младшая, Эмилия, была маленькая, полная брюнетка; ее лицо, обрамленное голубой вуалью, которая так ей шла, что она никогда с ней не расставалась, было молочно-розовым — как у английского бэби. Всегда веселая, слегка кокетливая; оживленные движения, язычок бойкий, но не злой. Больные обожали ее. Кийёф тоже. Он преследовал ее полуотеческими поддразниваниями. С неподражаемой серьезностью он объяснял: "Она не то чтобы красива, но, черт возьми, умеет себя подать!"
Другая, Анаис, была тоже брюнетка, с грубоватым лошадиным лицом, скуластая и румяная. Но и та и другая производили впечатление какого-то равновесия, какой-то словно излучавшейся от них внутренней силы — того благородства, которое свойственно людям, не знающим разлада между тем, что они думают, что представляют собой и что делают.
Разговор возобновился.
Мечтательный Скада говорил о справедливости.
— Вносить как можно больше справедливости во все свои отношения с другими людьми, — проповедовал он со свойственной ему вкрадчивой мягкостью. — Это и есть то самое, что необходимо для умиротворения человечества.
— Как же! — вмешался Кийёф. — Твоя справедливость — я, не задумываясь, голосую за нее! Но не в этом дело!.. Чтобы установить мир во всем мире, слишком рассчитывать на нее не приходится: нет на свете больших кляузников и ябедников, чем какой-нибудь вредный тип, помешанный на справедливости!
— Ничего нет прочного без любви, — прошептал маленький Ванхеде, остановившийся возле Жака. — Мир — это дело веры… веры и милосердия… Несколько секунд он стоял неподвижно, потом удалился с загадочной улыбкой на губах.
Жак заметил Патерсона и Альфреду, которые шли через комнату, продолжая вполголоса беседовать между собой. Они неторопливо направлялись в другой зал, где должен был находиться Мейнестрель. Молодая женщина казалась рядом с англичанином совсем миниатюрной. Длинный и гибкий, с трубкой в зубах, он наклонялся к ней на ходу. Тонкие черты гладко выбритого лица, светлая кожа, всегда хороший покрой костюма, как бы ни был он изношен, делали внешность Патерсона более изысканной, чем у товарищей. Альфреда, проходя мимо группы Жака, обратила к ним свой глубокий взгляд, в котором иногда, как и в эту минуту, неожиданно вспыхивали искры, как будто от тайного огня, говорившего о том, что ей уготована какая-то героическая судьба.
Патерсон улыбнулся Жаку. У него был воодушевленный и счастливый вид, что еще более молодило его.
— Ричардли мне отдал все это, — воскликнул он с мальчишеской живостью, протягивая Жаку початую пачку табака. — Сделай себе папиросу, Тибо!.. Не хочешь?.. Напрасно… — Он вдохнул в себя дым и с наслаждением выпустил его через ноздри. Уверяю тебя, друг, табак — вещь поистине восхитительная!..
Жак с улыбкой проводил их взглядом. Затем, в свою очередь, машинально направился к двери, за которой они только что скрылись, но остановился на пороге и оперся о косяк.
Из-за двери доносился голос Мейнестреля, сухой и резкий, с саркастической интонацией на концах фраз.