Совещание в Вожираре будет только в пять. Но пойдет ли он туда? Теперь ему уже совсем этого не хотелось. В первый раз что-то — сугубо личное — неясно вырастало между ним и его жизнью борца.
Внезапно он решился. Он вернется в Нейи. Женни, наверно, будет заезжать в магазины по каким-нибудь делам, он приедет раньше, чем она, подождет ее у ограды и… Абсурдный, рискованный план… Но все лучше, чем эта неудача!
Случай спутал его расчеты. Когда он выходил из трамвая у клиники, колеблясь, что ему предпринять, кто-то за его спиной воскликнул:
— Жак! — Даниэль, дожидавшийся трамвая на другом тротуаре, заметил его и теперь, полный изумления, переходил улицу: — Ты! Так ты еще в Париже?
— Вчера только вернулся, — пробормотал Жак. — Антуан сообщил мне новость…
— Он умер, не приходя в сознание, — коротко сказал Даниэль.
Казалось, он был смущен еще больше, чем Жак, даже как будто раздосадован.
— У меня назначено одно свидание, которое никак нельзя отложить, — пробормотал он. — Я предложил Людвигсону продать ему несколько картин, так как нам нужны деньги; и сегодня он должен прийти ко мне в мастерскую… Ах, если бы я знал, что ты придешь проведать меня. Как же нам быть? Не поедешь ли со мной? У меня в мастерской мы сможем спокойно поговорить, пока не придет Людвигсон…
— Как хочешь, — сказал Жак, сразу же отказываясь от всех своих планов.
Даниэль благодарно улыбнулся.
— Мы можем немного пройтись пешком. А у фортов возьмем такси.
Перед ними открывалась широкая, залитая солнцем перспектива бульвара. Теневая сторона располагала к прогулке. Даниэль был великолепен и смешон в своей блестящей каске с развевающейся гривой; сабля била его по ногам, задевала за шпоры, ритмически сопровождала каждый его шаг воинственным позвякиванием. Жак, преследуемый мыслью о войне, рассеянно выслушивал объяснения друга. Следовало перебить его, схватить за руку, крикнуть: «Несчастный! Разве ты не видишь, что тебе готовят?..» Ужасная мысль промелькнула в его мозгу и буквально пригвоздила его к месту; если паче чаяния сопротивление Интернационала не поможет сохранить мир, этот красавец драгун, чей полк стоит на самой лотарингской границе, будет убит в первый же день… Сердце его сжалось, и слова, которые он хотел произнести, застряли у него в горле.
Даниэль продолжал:
— Людвигсон сказал: «К пяти часам». Но мне придется отобрать картины до его прихода… Ты понимаешь, я должен как-нибудь выпутываться: отец оставил нам только долги.
Он как-то странно засмеялся. Этот смех, это многословие, дрожащий и резкий голос — все свидетельствовало о нервном возбуждении, непривычном для него и вызывавшемся на этот раз целым рядом причин: тут были и удивление при виде Жака, и горькое воспоминание об их первой встрече, и стремление снова найти прежний тон их бесед, завоевать своей откровенностью доверие молчаливого спутника; было также и удовольствие находиться тут, на вольном воздухе, опьянение этим чудесным днем, этой прогулкой вдвоем после четырех дней затворничества в ожидании смерти.
Жак настолько не сознавал, что где-то на его имя положен какой-то капитал, так и лежащий без всякого употребления, что ни на одну секунду в голову ему не пришла мысль о возможности оказать другу денежную помощь. Впрочем, и тот не подумал об этом, иначе он не заикнулся бы о своих затруднениях.
— Долги… И опороченное имя, — мрачно продолжал Даниэль. — Он и тут сумел отравить нам жизнь… Сегодня утром я вскрыл адресованное ему письмо из Англии — письмо от женщины, которой он обещал денег… Он все время болтался между Лондоном и Веной и содержал по семье на обоих концах линии, как проводник спального вагона… О, — быстро прибавил он, — на эти его шалости мне наплевать. Отвратительно все остальное.
Жак неопределенно покачал головой.
— Тебя удивляет, что я так говорю? — продолжал Даниэль. — Я очень сердит на отца. Но вовсе не из-за этих историй с бабами. Нет! Я сказал бы — наоборот… Странно, не правда ли? Никогда за всю жизнь между нами не было никакой близости, ни одной задушевной беседы. Но если бы такие близкие отношения и могли завязаться, то лишь на одной этой почве: женщины, любовь… Может быть, потому, что я так на него похож, — продолжал он глухим голосом, — совсем такой же: не способен противостоять увлечениям, не способен даже раскаиваться в них. — Поколебавшись, он добавил: — Ну, а ты не такой?
За последние четыре года Жак тоже более или менее поддавался «увлечениям», но всегда потом сожалел об этом. Против воли Жака где-то, может быть, в плохо проветренном закоулке его совести, оставалось нечто от детского разграничения «чистого» и «нечистого», разграничения, которое он прежде столь часто проводил в своих спорах с Даниэлем.
— Нет, — сказал он, — у меня никогда не хватало на это смелости… Смелости принимать себя таким, каков я есть.