— Тебе хотелось бы, — сказал он, — очистить революцию заранее, прежде чем она свершится. Слишком рано! Это значило бы помешать ей родиться. — Он сделал паузу и, словно угадав, насколько его слова задевают Жака, быстро добавил, бросив на него проницательный взгляд: — Однако… я очень хорошо понимаю тебя.
Они продолжали молча идти по улице.
Жак пытался как следует разобраться в себе. Он думал о полученном воспитании. «Классическое образование… Буржуазная закваска… Это придает мышлению неизгладимые черты… Мне долго казалось, что я рожден, чтобы стать романистом, и только совсем недавно я перестал думать об этом. Я всегда был гораздо больше склонен созерцать, чем судить и принимать решения… А в революционере это, несомненно, слабость!» — подумал он не без тревоги. Он не хитрил с самим собою, по крайней мере, сознательно. Он не чувствовал себя ни ниже, ни выше товарищей: просто он ощущал себя другим и, если уж на то пошло — менее пригодным «орудием революции», чем они. Сможет ли он когда-нибудь, как его товарищи, отречься от своей личности; растворить свою мысль и волю в абстрактном учении, в коллективном деле партии?
Внезапно он сказал вполголоса:
— Сохранить и защищать независимость своего ума — значит ли это неизбежно быть непригодным для коллективной борьбы? А что же в таком случае делаете вы, Пилот?
Мейнестрель, казалось, не слышал его. Однако немного погодя он тихо произнес:
— Индивидуалистические ценности… Ценность человеческой личности… Ты думаешь, что за этими терминами скрыто одно и то же?
Жак продолжал смотреть на него; его вопросительное молчание, казалось, побуждало Пилота к дальнейшим объяснениям.
Он заговорил опять, словно нехотя:
— Человечество, поднимающееся вместе с нами, начинает чудесное превращение, которое изменит на века не только отношения между людьми, но и человека как такового, вплоть до того, что он считает своими инстинктами, хотя мы еще не знаем, каким путем это произойдет!
Затем он снова замолчал и, казалось, погрузился в размышления.
IX
В нескольких метрах позади, рядом с Патерсоном и Альфредой, шел Митгерг, не принимая участия в их разговоре.
Альфреда семенила рядом с англичанином, и пока его длинные ноги делали шаг, она успевала сделать два. Она оживленно болтала и держалась так близко к спутнику, что локоть Патерсона ежеминутно касался ее плеча.
— В первый раз я увидела его, — говорила она, — во время стачки. Я пришла на митинг по приглашению моих цюрихских друзей. Он взял слово. Мы были в первых рядах. Я смотрела на него. На его глаза, руки… В конце митинга произошла драка. Я бросила друзей и побежала к нему на помощь… (Она, казалось, сама удивлялась этим воспоминаниям.) И с тех пор я с ним не расставалась. Ни на один день; как будто даже ни на один час.
Патерсон взглянул на Митгерга, помедлил и вполголоса, странным тоном произнес:
— Ты — его амулет…
Она засмеялась:
— Пилот гораздо любезнее, чем ты, Пат… Он не называет меня «амулетом». Он говорит: «ангел-хранитель».
Митгерг слушал рассеянно. Он мысленно вновь переживал свой спор с Жаком. Он был уверен, что правда на его стороне. Жака он ценил как
Мейнестрель и Жак, опередившие остальных, остановились у входа на бульвар Бастионов. (Напрямик через сад можно было выйти к улице Сент-Урс.)
Солнце садилось. За решеткой сада, над лужайками еще плавала золотистая дымка. Этот летний воскресный вечер привлек много гуляющих на бульвар, который служил своего рода Люксембургским садом для Женевского университета. Все скамейки были заняты, и оживленные группы студентов прогуливались по ровным аллеям, где тенистые деревья давали некоторую прохладу.
Оставив позади себя Альфреду и англичанина, Митгерг ускорил шаг и нагнал двух мужчин.
— …все же несколько грубая концепция жизни, — говорил Жак. — Фетишизм материального процветания!
Митгерг пренебрежительно смерил его взглядом и, не зная, о чем идет речь, развязно вмешался в разговор.
— Ну, что еще? Я уверен, что он поносит «материальные аппетиты» революционных деятелей, — проворчал он с легкой усмешкой, не предвещавшей ничего хорошего.