Алёшка остановился. Приятные события дня, которые до самой этой минуты он удерживал в себе, распались, обнажив то, от чего он пытался уйти. Конюшня. Василий. Его ладонь на взмокшем боку Майки, осуждающий взгляд. Да, вот она, та воспалённая точка, от которой шло беспокойство!
В детстве Алёшка свято верил, что все люди — добрые. И зло между ними возникает только от того, что люди не успевают вовремя объясниться.
«Когда всё ясно, открыто, откуда тогда взяться злу?» — думал Алёшка. Он чутко улавливал малейшую нелюбовь к себе и объяснялся с любым человеком тотчас, как только чувствовал с его стороны даже скрытую нелюбовь. Мир, в котором он жил, был добр к нему, и самой важной заботой Алёшки-отрока было прояснить отношения, если почему-либо они затуманивались, скорее возвратить доброе расположение к себе окружающих его людей.
Теперь, когда Алёшка повзрослел и границы его мира отодвинулись далеко от дверей их квартиры, городского двора и ближних улиц, он начал понимать, что не всё просто и ясно в отношениях между людьми. Нет, он по-прежнему верил в добро и по-прежнему хотел и старался, чтобы люди хорошо относились к нему и друг к другу. Но теперь он научился сдерживать себя, он наблюдал и думал и далеко не сразу и не к каждому спешил со своим откровением.
Василий был едва ли не первым человеком в его жизни, с которым Алёшка боялся открыто говорить. И хотя давно он тяготился нелюбовью Василия, он всё откладывал своё объяснение с ним. Чувства отвращали его от Василия, ничего доброго от разговора с ним он не ждал.
«Так нельзя, — думал Алёшка. — Так дальше нельзя! Надо объясниться. Надо завтра же с Василием объясниться!» — думал он и в возбуждении не замечал, что ускоряет шаги, почти бежит к посёлку.
Утром, проснувшись, он сразу вспомнил о Василии. Но желания пойти на конюшню и объясниться — на что вчера он настроился столь решительно — теперь не было. Алёшка подумал, что сегодня он может обойтись без Василия.
Он нежился в кровати, щурился от солнца, льнувшего к распахнутым ветром занавескам, с приятным чувством вспоминал Юрочку и, в общем-то, ничем не примечательную Ниночку, в судьбе которой должен был теперь принять участие он, Алёшка. Мысли были приятные, Алёшка улыбался в синеву потолка. Он не хотел портить себе выходной день и решил идти на рыбалку.
Но едва он оказался на берегу Нёмды, услышал стук топоров, голоса, шелест пил, — на стройке работали каждый день дотемна, — вернулось в его жизнь «вчера». Алёшка почувствовал, что не сможет спокойно сидеть за удочками, радоваться обычным своим радостям, пока не объяснится с Василием. Он вернулся, занёс удочки в сарайку, пошёл на конюшню.
Василий сидел на скамье, курил. Двор с плешинами выбитой травы был выметен, телеги расставлены в ряд, из раскрытых настежь ворот несло прохладой, острым крепким запахом лошадей и навоза. От сильных рук Василия, от его тела под рубахой без пояса, с раскрытым воротом, исходил жар. Косички жёлтых волос на висках и шее были мокры и темнели. Василий молча остывал, как перегретый мотор.
Алёшка решительно и хмуро сел рядом на скамью, подошвами ботинок долго приглаживал землю, наконец спросил:
— Василий Иванович, почему вы меня не любите?..
— А за что тебя любить? — Василий разглядывал тлеющий конец самокрутки, зажатой в широких пальцах, как будто обдумывал, продолжать разговор или довольно сказанного. — Воза не вывезешь, сам на возу едешь. Жеребёнок, тот, ладно, не зря прыгает — конь будет. Из тебя не знаю, что будет… — Он докурил, окурыш бросил в бочку с водой, поглядел, угас ли окурыш. — За отцом живёшь, парень. Барчук, одним словом!.. Ну что, лошадь тебе подавать?..
Он встал, пошёл в конюшню. Тяжёлые солдатские ботинки Василия отчётливо и неторопливо ступали по чистой земле.
Алёшка сидел, закрыв лицо руками, но слышал каждый шаг Василия. И каждый его шаг отдавался в гудящей голове болью, как будто голову трясли.
Алёшка не помнил, как добрёл до бугра на вырубке и опустился к подножью своей сосны. Сидел, тупо смотрел на бурую от опавшей хвои землю, морща лоб, слушал, как в малиннике маленькая птица чекан как будто чеканила по камню: «Чок-чек… Чек-чук…» «Барчук…» — слышал Алёшка и, отирая мокрые щёки, думал: «Всё. Конец. Теперь всему конец».
Я помню, почему-то до сих пор помню одну страшную для меня ночь. Было это на Урале. Мы жили в леспромхозе, и отец вёз меня на лошади из больницы домой. Случилась метель. Снег лепил. Всё стало бело: дорога, лес, небо. Лошадь с трудом одолевала несущуюся на нас снежную реку.
Отец закутал меня в тулуп. Он стоял на коленях, спиной к лошади, и прижимал меня вместе с тулупом к себе, не давал ветру распахивать полы. Вожжи он привязал к саням, лошадь понукал криком. Я сделал в тулупе дырочку, и когда сани дёргались и отец наклонялся, я видел в сумраке его мокрое лицо и залепленные снегом очки.
В тулупе, под отцовскими руками, было тепло и весело, как дома, в согретой постели, и было даже любопытно подглядывать шипящую, как пар, метель.