Штирлиц не мог выехать в Берлин, потому что он каждый день ждал связного из Центра: нельзя продолжать работу, не имея надежной связи. Он покупал советские газеты и поражался: дома всем казалось, что с Германией уже покончено, дни рейха сочтены и никаких неожиданностей не предвидится.
А он, как никто другой, особенно сейчас, проникнув в тайну переговоров с Западом, зная изнутри потенциальную мощь германской армии и индустрии, опасался неожиданностей — и чем дальше, тем больше. Он не знал, дошли ли его шифровки, переданные с Кэт, до Центра, до ГКО.
Он понимал — узнай Гиммлер о его роли в срыве переговоров, узнай Борман о его двойной игре, узнай все они хоть тысячную долю правды о нем — и дни его сочтены...
Он понимал, что, возвращаясь в Берлин, он сует голову в петлю. Возвращаться туда одному, чтобы просто погибнуть, — не имело смысла. Штирлиц научился рассуждать о своей жизни со стороны, как о некоей категории, существующей обособленно от него. Вернуться туда, имея надежную связь, которая бы гарантировала немедленный контакт с Москвой, а он нужен, он так нужен, этот моментальный и надежный контакт с Москвой, — имело смысл. В противном случае можно было выходить из игры: он сделал свое дело. Он честен перед собой. Он смертельно устал, но это в общем-то не суть важно. Просто он сделал свое дело.
Они встретились в ночном баре — как и было уговорено. Какая-то шальная девка, поступившая на математический факультет университета, привязалась к Штирлицу и никак от него не отставала. Девка была пьяная, толстая и беспутно-красивая. Она все время шептала ему: «О нас, математиках, говорят как о сухарях! Ложь! Мы и в любви изобретатели! В любви я Эйнштейн! Я относительна и безотносительна! Я хочу тебя, седой красавец!»
Штирлиц никак не мог от нее отвязаться; он уже узнал связного по трубке, портфелю и бумажнику, он должен был наладить контакт, но никак не мог отвязаться от математички, а скандал был ему не нужен, он был попросту невозможен сейчас.
— Иди в мою машину, — сказал Штирлиц. — Я сейчас выйду, Эйнштейн...
— Правда?
— Да, да...
— Поклянись?
— Клянусь... — хмыкнул Штирлиц. — Скоро выйду. Правда, выйду. Иди. И начерти пару формул.
Связной передал ему, что Центр не может настаивать на его возвращении в Германию, понимая, как это сложно в создавшейся ситуации и чем это может ему грозить. Однако, если Юстас чувствует в себе силы, Центр, конечно, был бы заинтересован в его возвращении в Германию. При этом Центр оставляет окончательное решение вопроса на усмотрение товарища Юстаса, сообщая при этом, что командование вошло в ГКО и Президиум Верховного Совета с представлением о присвоении ему звания Героя Советского Союза за разгадку операции «Кроссворд». Если товарищ Юстас сочтет возможным вернуться в Германию, тогда ему будет передана связь: два радиста — в Потсдаме и Веддинге — перейдут в его распоряжение.
Мотор «Хорьха» урчал мощно и ровно. Бело-голубой указатель на автостраде показывал 247 километров до Берлина. В разрывах низких облаков показались синие озерца близкого неба. Снег уже сошел. Земля была устлана ржавыми дубовыми листьями. Воздух в лесу был тугим, синим. Пахло прелью и тишиной.
«Семнадцать мгновений весны, — транслировали по радио песенку Марики Рокк, — останутся в сердце твоем. Я верю, вокруг нас всегда будет музыка, и деревья будут кружиться в танце, и только чайка, подхваченная стремниной, утонет, и ты не сможешь ей помочь...»
Штирлиц резко затормозил. Движения на трассе не было, и он бросил свой автомобиль, не отогнав его на обочину. Он вошел в хвойный лес и опустился на землю. Пробивалась робкая ярко-зеленая первая листва. Штирлиц осторожно погладил землю рукой. Он долго сидел на земле и гладил ее руками. Он знал, на что идет, дав согласие вернуться в Берлин. Он имеет поэтому право долго сидеть на весенней холодной земле и гладить ее руками...