Уже который день в доме Мендельсонов царит праздничное настроение. На восьмой день со дня рождения близнецов,
В доме полно гостей: мужчины в черных костюмах сгрудились в гостиной, они подходят к длинному столу с закусками, накладывают еду на тарелки; женщины в столовой и кухне готовят все новые блюда для мужчин, но и себя не забывают, жуют без передыха. Залман стоит в углу, в окружении мужчин, смеется. После размолвки с Рохл Парвиза не отпускает чувство вины, особенно острое в присутствии Залмана. Но он старается вести себя так, будто ничего не случилось.
— Мистер Мендельсон, — говорит он, — поздравляю вас!
— Парвиз, ты пришел!
— Как Ривка? Что-то ее не видно.
— Она устала. Прилегла. Вот почему мы решили праздновать дома, а не в синагоге. Роды были тяжелые. Эти чертенята не хотели появляться на свет! Ты ел? Дай-ка я тебе положу чего-нибудь.
— Нет-нет, спасибо. Я сам.
Но Залман уже идет к стойке, и Парвизу ничего не остается, как следовать за ним.
— А у меня тоже хорошие вести — отца освободили. Той ночью, когда родились ваши близнецы, я говорил с ним.
— Вот это да! — Залман останавливается, смотрит на Парвиза во все глаза: — Мазл тов! И ты до сих пор молчал!
— Вам хватало хлопот с младенцами. А раз мастерская была закрыта, я…
— Чудо что за день! — говорит Залман. — Благодатный день! — Он кладет на тарелку всевозможные салаты, кусок лосося, бублики. — Вот, сынок. Подкрепись!
Звучит музыка, зажигательная музыка восточноевропейских евреев, — и мужчины пускаются в пляс — обхватив друг друга за плечи, они встают в круг, разом подбрасывают ноги. В столовой, взявшись за руки, танцуют женщины, когда они кружатся, их пестрые юбки образуют узор, точно в калейдоскопе. В углу, у полок с тяжелыми коричневыми томами на иврите, стоит Рохл. На ней голубое платье; заложив руки за спину, она смотрит на танцующих женщин, время от времени косится на мужчин. Заметив Парвиза, она отводит глаза, затем подходит к женщинам, встает в их круг — и вот ее уже не различить в этом разноцветном вихре.
Перед началом церемонии Рохл занимает место у порога гостиной — наблюдает за церемонией оттуда. Парвиз снова и снова вспоминает, как все было: снег, улица, рука Рохл, ее губы. Залман с молодым человеком, очень похожим на него, только моложе и стройнее, братом Рохл, догадывается Парвиз, подходят к раввину, каждый несет на белой подушке спеленутого младенца, позади раввина стоит, прислонясь к стене осунувшаяся Ривка. Близнецы и не подозревают о том, что их ждет, они крепко спят. Но Парвиз знает: через несколько минут их пронзительные крики заглушат и молитву раввина, и «Аминь» членов общины. Он вспоминает свои фотографии — отец точно так же нес его на подушке — и думает, что и его дед в свое время так же нес отца, каждое поколение отмечало появление следующего остающимся навечно шрамом, знаменующим завет с Богом и со страданием, тем самым новорожденный, еще пахнущий молоком и присыпанный тальком, причащался страданиям, прошлым и грядущим.
После чего измученных младенцев уносят в спальню, туда же удаляется и их мать. Остальные разбредаются: кто возвращается к столу с угощением, кто на диван. Красное вино, сладкое и совсем не крепкое, течет рекой — Парвиз поначалу принимает его за виноградный сок и осушает один бокал за другим, пока кто-то не предостерегает его: «Не налегайте так на вино, молодой человек, не то как бы вас не пришлось уносить отсюда на белой подушке, совсем как близнецов».
— Вино? Вот это? Тоже мне вино! — Он снова наполняет бокал — чем он хуже других — смеется, чокается, выкрикивает: — Лехаим — за жизнь!
Рохл стоит в дверях, оглядывая то одну комнату, то другую. Парвиз наблюдает за ней через стекло бокала; наконец ее глаза останавливаются на нем, и губы растягиваются в улыбке.
— А тебе, я смотрю, нравится моя Рохл, — говорит Залман, дружески хлопая Парвиза по спине.
— Мистер Мендельсон, и напугали же вы меня! — Парвиз чуть не расплескал вино. — Мне? Нравится? Да нет, то есть, конечно, нравится, это же ваша дочь, но… — Он вспыхивает, его прошибает пот.
— Ну-ну, не тушуйся! Рохл хорошенькая. Хоть я и ее отец, я не слепой.
Парвиз прячет лицо за бокалом.
— Ну да, нравится, — бормочет он.
— А вот это ни к чему, — говорит Залман уже серьезно, — если, конечно, ты не готов жить, как живут хасиды, строго соблюдать все предписания веры. Рохл, — он смотрит на нее, взгляд у него печальный, встревоженный, — и без того запуталась. Ее сердце и здесь, с нами, и за пределами общины. Не хочу, чтобы у нее возникали новые соблазны.
— Но разве не ей решать? — Парвиз старается совладать с дрожью в голосе. — Нельзя же заставить человека жить, как тебе хочется, вопреки его стремлениям.