Грайс никак не мог найти юриста, который согласился бы представить его дело, так что он отправился к государственному защитнику, лицу, специально назначаемому, чтобы обеспечить выслушивание законной жалобы. Этот джентльмен пролистал много сотен страниц «Обвинения» с недоумением, понятным Грайсу, который хорошо знал людей своего класса. Прежде чем защитник выставил его за дверь с изысканной любезностью, весьма знакомой Грайсу по собственному адвокатскому опыту, Грайс обратился к нему:
— Ты меня не узнаешь, Спаскок? Мы ходили в один детский садик, номер пятьдесят три.
Чиновник признал, что и впрямь ходил в детстве в этот садик, однако Грайса не узнает.
— А Виру помнишь?
— Конечно, Виру помню. Она очень много значила в моей жизни. Родители мои слишком часто уезжали в командировки на Волиенадну, и я рос практически вне семьи.
— Ты не встречал Виру с тех пор? — возбужденно продолжал Грайс. (Инсент подробно пересказал мне этот разговор, который происходил в его присутствии: они с Грайсом стали большими друзьями, что неудивительно.)
Спаскоку стало неловко, и он не мог этого скрыть, а Грайс продолжил:
— Я это почему спрашиваю, видишь ли, сам-то я встречал Виру значительно позже, и на
Вира, очаровательная и отзывчивая девушка, ездила в отпуск на Волиенадну. Увидев, как страдает местное население под властью Волиена, она впервые поняла, что удобная жизнь, существующая на Волиене, не только недоступна его колониям, но
— По-моему, люди в нашем положении должны держаться вместе, — сказал Грайс Спаскоку.
Тот с натянутой улыбкой пообещал вникнуть в «Обвинение» и дать знать Грайсу. И, когда Грайс и Инсент уже были в дверях, спросил:
— А кто это с тобой?
— Он приехал издалека, очень издалека, причем по-настоящему, — ответил Грайс, зная, как его слова подействуют на Спаскока. Тот немедленно вернулся к своему столу и начал читать «Обвинение».
— Ой нет, — комментировал он текст вслух, тяжело вздыхая, — нет, нет… это вообще-то не
А потом зазвонил телефон, звонили самые разные его коллеги, занимавшие и высокие посты, и не очень, — а некоторые — ну самые высокие, — и Спаскок по содержанию каждого из этих очень интересных разговоров, как будто совсем на другие темы, безошибочно догадался, почему он просто обязан дать ход этому иску Грайса.
— Да, читаю как раз сейчас, — захлебываясь, отвечал он всем по очереди, причем каждый из собеседников при этом бросал что-то вроде: «Грайс, ну ты его знаешь, это наш коллега, притащил мне экземпляр своего "Обвинения"». — Да, может, все это правда, я ведь не спорю, текст очень захватывающий, я уверен, но… да, хорошо. Ладно. Понял тебя. — И снова вздыхал.
— Но, конечно, — ныл Спаскок после двадцатого звонка, сидя в одиночестве в своем офисе, — мы не можем же
Итак, делу Грайса будет дан ход. Грайса лихорадит от радости. Именно его радость возмущает его товарища и союзника. Конечно, по всей справедливости Волиен «должен быть раз и навсегда разоблачен и приведен к барьеру истории», по мнению Инсента, — в целом состояние его здоровья стало намного лучше, хотя некоторые фразы все еще легко сбивают парня с толку; но любая чужая радость, по любому поводу, вызывает у него подозрения, так уж он устроен. Единственная понятная ему радость — это его личный мазохизм при размышлениях о собственных недостатках. В сущности, неодобрение им Грайса — своего рода зависть. Есть свидетели, что Инсент бормотал, когда Грайс, корчась от радости, вносил в свое «Обвинение» очередной факт, обличающий лицемерие Волиена: «Грайс, да ведь я сам часто поступал намного хуже!»
В своем послании AM 5 с Мотца просит разрешения перевестись сюда: в нем «прорезался», по его собственному выражению, интерес к наблюдению за фарсом.