Наттмюрберг стоял в стороне от дорог в уединенном месте. Две тропинки вели к нему — одна зимняя и одна летняя. Но никто по ним не ходил, кроме разве что лопарей по весне. И то в редкие годы, когда их обычную дорогу размывало. В голодные зимы через Наттмюрберг проходили лопари-оленеводы. Для оленей голодными были зимы, когда наст становился такой твердый, что нельзя было добраться до мха. Тогда лопари валили старые полузасохшие ели с облезшей корой, покрытые мхом, и так кормили оленей. Инна варила оленеводам кофе и кашу и слушала их рассказы. Под их любопытными взглядами ей становилось неловко: она ведь редко видела других людей, кроме Кновеля.
Хильма оставила их одних, Инну и Кновеля. Это было зимой. Она чувствовала себя все хуже и хуже. Казалось, кровать поедала ее. Бледно-желтая кожа лица натянулась на костях, как холст на раме.
Инна делала все, что было в ее силах. Ей не верилось, что мама вот так может взять и умереть. До последнего она надеялась, что мама встанет с постели, подхватит старые ведра и вместе с дочерью пойдет в хлев доить коров. Им было так весело вместе в хлеву, пока Хильма доила коров, а Инна накладывала им сена и подливала пойла. Хильма за дойкой всегда рассказывала Инне истории. Не важно о чем: все, что она ни говорила, было интересно слушать. С мамой можно было смеяться. Даже над Кновелем можно было смеяться и подшучивать. Пока телята пили парное молоко, Хильма рассказывала, как познакомилась с отцом Инны. Это было в те времена, когда его звали Эрик и на него еще не упало дерево. Он был родом из Эршона, с побережья, а Хильма — с гор. Они познакомились в Хохае — деревне в паре километров отсюда. Кновель тем летом сплавлял деревья по реке, а Хильма прислуживала в усадьбе.
Мамины рассказы были как огромные картины, в которые легко можно было войти. Там внутри можно было выпрямиться в полный рост и купаться в ярком свете, исходящем от предметов. Там внутри было легко и беззаботно. Там внутри можно было радостно смеяться и не бояться наказания.
Инна часто просила ее рассказать историю еще раз. С первых же слов она становилась участницей рассказа о местах, в которых никогда не бывала, о людях, которых она никогда не видела, но которые жили в этом рассказе: о маминых братьях и сестрах, родителях, хозяевах усадеб, в которых она прислуживала, и Эрике, которого упавшее дерево превратило в Кновеля.
В начале болезни мама еще рассказывала истории, но потом в ее взгляде появилось что-то новое. Зло, горечь, обида, которые задавили весь смех и все рассказы. В эти последние месяцы что-то росло у нее внутри, такое, что отказывалось прощать, отказывалось примиряться, и рассказов больше не было. Из-под бровей на Инну смотрели чужие злые глаза, губы стали тонкими, рот превратился в маленькое «о». Инна сидела на постели и глядела на мать. Тепло, которое раньше излучала Хильма, сменилось колючим холодом. Он проникал в каждый уголок, погружая избу в новый, незнакомый серый полумрак. От него нельзя было защититься, потому что он шел от матери, которая всю жизнь была рядом с Инной. И теперь Инне приходилось пить этот серый холод, купаться в нем, как она раньше купалась в свете из маминых рассказов. Холод, перед которым она была беззащитна. Инна неотлучно сидела у постели больной в ожидании, когда в глазах ее снова появится тепло, а губы приоткроются. Она терпеливо ждала чуда, но чудо не произошло. Только перед самой смертью в глазах матери что-то промелькнуло. Она чуть приподняла голову, словно увидела кого-то, но не Инну, а кого-то другого, и на мгновенье в глазах ее вспыхнула жизнь и тотчас снова исчезла. Хильма упала на подушку и испустила дух, оставив после себя только серый холод и пустоту, с которыми Инне пришлось жить.
Вернувшись, Кновель закрыл Хильме глаза. Потом велел дочери нагреть воды и обмыть безжизненное тело. И Инна так и сделала. Сине-черные ноги, пролежни на ягодицах, тонкие губы, обвисшие груди, чужое лицо. Потом они вдвоем положили ее в гроб. Инна хотела одеть покойницу в сорочку, но отец сказал, что одежда ей больше не нужна: в гробу она не замерзнет. Тем более что он и так выложил гроб соломой, хотя в этом не было никакой необходимости.
То, что она не смогла как следует обмыть мать, мучило Инну каждый раз, когда она ее вспоминала. Ее мучило то, что тело матери, все в пролежнях и болячках, вызывало у нее отвращение. Ей было стыдно за себя.
Но Кновеля это не волновало.
— Ага, — сказал он, когда тело матери лежало в сарае, — теперь ты — мать в Наттмюрберге, теперь ты — Хильма.