— Да, это ты меня не понимаешь, — с грустью ответил Аарон, — значит, я не умею хорошо выразить свою мысль. Чем же еще ты преступил против господа, брат Тимофей?
Получив отпущение грехов, Тимофей, сияя, принялся целовать Аарону руки.
— Я чувствую ее, силу свою чудесную, снова чувствую ее в себе! — воскликнул он радостно, почти неистово. — Вот она входит в меня, наплывает, наполняет. А того, что было, — не было, не было, не было!..
Долго после его ухода Аарон не двигался с места, все думал о двоюродной сестре Кресценция, о грехе, который совершил по отношению к ней Тимофей, не противодействуя плотскому греху. Ему стало казаться, что он видит ее, слышит ее голос, ее мурлыканье, ласкающееся, и ласковое — в воде, глухие невольные возгласы — в траве… И не только видел и слышал — ему вдруг показалось, что вот здесь, рядом с ним раздается веселый шум беззаботных игр. Он отчетливо слышал шлепанье босых ног по гальке и по траве. Слышал веселый плеск воды, радостные возгласы и смех. Видел веселящуюся ораву, разглядел фигуры юношей и девушек, борющихся, купающихся в пруду, спешащих парами в склепы, покрытые плесенью и прахом. При свете луны увидел одиноко удаляющегося Тимофея. Глаза его были полны невольной радости, как в тот момент, когда он услышал отпущение грехов. Чем большим расстоянием отделял он себя от родичей, тем, казалось, большее наполняет его счастье. И ведь впрямь это отдаление, обособление радовало его уже тогда, когда дружным скопом безжалостно били его дядья и двоюродные братья. И Аарон вдруг произнес вслух: "Глупец ты, Тимофей". Удивился было своему голосу, но тут же мысленно повторил: "Да, глупец". Но потому, что удаляется от двоюродной сестры Кресценция, нет. Но разве это не радость, не счастье быть в кругу своих? В кругу своих? В кругу, гордом своей властью, знатностью, по праву, по неоспоримому праву, укоренившемуся в Риме, правящем миром? Быть с этим своим кругом, который, как только черной тучей придут саксы, тут же превратится в вооруженную дружину, встречающую дружным смехом, и мужским и девичьим, угрозу смерти и неволи. Нет, только смерти, неволи не будет. Гробницы сходят с мест, сбиваются в мощную стену, смеющиеся юнцы из-за стены выпускают из луков и пращей град стрел и камней, которые подают им смеющиеся полуголые, босые девушки. А когда не станет стрел, останутся два меча — их хватит, чтобы убить не перестающих улыбаться девушек, а потом и себя… Тела юнцов будут падать на трупы девушек — и будет сливаться их благородная кровь, как до того сливались в любовном объятии тела… Как же это случилось, что неграмотные юнцы и девушки, не умеющие до конца прочесть "Отче наш", сумели добраться до книг философов и прочитать в них "Смерти мы не боимся: пока есть мы, ее нет, а когда она есть, нет нас…" А Тимофей ушел — не понимает, глупый, наслаждения, которое дает возможность слиться с кругом тех, кому все можно, когда все свои, с кругом тех, которые за право, чтобы между своими все было можно, безропотно готовы заплатить кровью, беззаботно всеми пролитой.
Аарон вскочил. Неужели это виделось ему во сне? Нет, он не засыпал, наверняка не засыпал — это было видение наяву. И оно поразило его. И память о нем тревожила его все дни приготовления к празднеству Ромула — грешные видения, он знал это, но вместе с тем чувствовал, что и блаженные, такие блаженные, как никогда доселе. Слушая рассказ Феодоры Стефании о сне, который она видела, он подумал в какой-то миг, что вместе со всей этой оравой смеющихся юнцов и девушек он с охотой отправился бы в подземное царство — смело бы обрушился на греческого арбалетчика, схватившись за меч, который подала бы ему какая-нибудь растрепанная, золотоволосая, зеленоглазая, полуголая, босая, рожденная благородной девушка. Подала бы ему оружие, улыбаясь и шепча: "Ты наш. Не бойся, ударь, ведь мы все с тобой…"
А потом вновь охватил его страх — вновь он чувствовал, что свершает грех. И когда папа запретил ему рассказывать об исповеди Тимофея, Аарон не мог отогнать мысль, что ведь это самый удобный момент рассказать о своих видениях: ведь это же касается его самого, а не Тимофея, так что это будет не разглашением тайны исповеди, а как бы своей собственной исповедью. Сильвестр Второй и тут было не дал ему говорить — думал, что он повторяет слова Тимофея. Но когда понял, в чем дело, стал слушать с большим вниманием. Особенно внимательно взглянул он на своего любимца, когда тот срывающимся голосом выдавил: "Пока мы есть, нет смерти; когда она есть, нас нет…" Положил ему руку на голову и вновь отечески сказал: "Очень боишься смерти, да?" И потом уже не прерывал до конца рассказа. Когда же Аарон кончил, Сильвестр Второй пообещал серьезно поговорить с ним об этих видениях. Только не сейчас, так как сейчас он хотел бы поговорить о другом.
И он встал и стал прохаживаться. Остановился у одного из светильников, чтобы поправить фитиль. Но узловатые старческие пальцы оказались неловкими — и светильник погас. Аарон вскочил, желая помочь, но папа остановил его: