— Не удивляйся, — сказал он, — что я говорю с тобой о том, что ты услышал два часа назад на исповеди. Государь император повторил мне все, в чем признался тебе. Оказалось, что мы вместе его исповедали. Закончить исповедь должен был я.
В голосе папы, когда он произносил это, звучало нечто большее, чем настоящая отцовская сердечность. Искренняя растроганность.
— Ты не разочаровал меня, сын мой. Наоборот, удивил меня. Ты сумел сделать больше, чем я от тебя ожидал.
Он присел на мягкое кресло. Аарон устроился у его ног. Рука папы ласковым движением погладила рыжую голову молодого пресвитера.
— А я думал, святейший отец, — прошептал Аарон, — что оказался недостоин твоего доверия. Я показался себе незадачливым охотником, который заблудился в чаще и потерял оружие.
— Нет, Аарон, ты отлично преследовал выслеженного зверя. Но скажу тебе искренне: ты не поспевал за гончим псом, которого пустил по следу. Из того, в чем признался мне император, я понял, что ты впопыхах перепрыгнул через то обстоятельство, которое определило дальнейший ход исповеди.
Аарон поднял к папе удивленные, даже испуганные глаза. Что же это за обстоятельство, через которое он перескочил?
А это была история с ранением франкского центуриона. Если бы Аарона не донимала тогда так сильно тайна казни Кресценция, он бы своими ушами услышал обо всем, что выследил Оттон в тайниках своей души, углубляясь в обстоятельства, приведшие к ранению центуриона. Он сразу бы понял, из-за чего так страшно исказилось лицо Оттона, покрылось смертельной желтизной.
Судорожно рыдая, пряча голову в колени папы, Оттон каялся в том, что ввел, хотя и невольно, в заблуждение исповедника. Нет, вовсе не угодные господу побуждения руководили императором, когда он бросился с мечом на центуриона, ведущего свой отряд на Альбанское озеро. Не потому ненавидел Оттон совместное омовение, которое, как он считал, порождает разврат, оскорбляет христианскую чистоту. Страх, а не набожность — источник этой ненависти. Страх, что повторится то страшное унижение, которое он изведал в Арнебурге много-много лет тому назад.
В жаркий летний день саксонские вельможи пригласили императора на совместное купание. Повезли его на Эльбу, где любил купаться Оттон Рыжий. Император сначала упирался. Ведь мать так часто наставляла его, что недостойно священному величеству бесцеремонно обнажаться на глазах у подданных. Но солнце так жарило, так манила прохлада воды. При этом Дадо, которому он признался, почему так сопротивляется, сказал сурово и почти презрительно: "Когда ты среди нас, господин наш Оттон, ты не Цезарь Август среди ничтожных подданных, а предводитель дружины среди благородных товарищей". Семнадцатилетний Оттон растерялся. "Если отец купался с ними, то, наверное, и мне можно", — подумал он со вздохом. Разделся и вошел в воду.
Действительно, купание было превосходным. Но, выходя из воды, император вдруг заметил, что граф Зигфрид как-то странно присматривается к нему. И маркграф Лотарь. И епископ Хильдивард. И аббат Эркамбальд. И даже Экгардт. Оттон, смущенный, отвел взгляд от их лиц. И тут же услышал за собой многоустый шепот. Издевательский шелест. Вновь он поочередно взглянул на них, потом на себя. И понял. У него больно сжалось сердце. Они гнушались им, высмеивали его. Посмеивались над оливковой смуглостью его тела — взглядами и шепотом они исторгали его из своей среды. "Ты не наш, ты грек, родной отец постыдился бы твоего тела. Хорошо, что он умер, хорошо, что не видит тебя, не краснеет перед нами за тебя".
Никогда в жизни, ни до этого, ни после, Оттон не чувствовал себя таким несчастным, таким ужасно одиноким, как тогда, когда возвращался с купания в Арнебургскую крепость. Он не смел поднять глаз на своих товарищей, старался не слышать их голосов. Был уверен, что, шепчась, они все еще высмеивают его.
И он горько рыдал, рассказывая святому отцу об этом страшном своем унижении. Напрасно доказывал Сильвестр Второй, что он не должен был чувствовать унижения, что никакого унижения быть не могло — ведь Оттон всегда гордился своим происхождением от греческих базилевсов, ведь он же никогда не полагал особой честью для себя быть только предводителем саксонской дружины, сколько раз в разговорах и в письмах он с гордостью подчеркивал, что он римлянин, а не германец! И кроме того, папа уверен, Оттону тогда все это только привиделось: и презрение во взглядах, и этот издевательский шепот. Да как бы могли осмелиться какие-то саксонские князьки высмеивать императорскую вечность? Даже если их племенные, неотесанные души не наполняло почтение к воплощенному в Оттоне величию Рима, все равно в их сердцах должна была сохраниться любовь к королевской крови Лиудольфингов. Нет, решительно нет. Не могли они издеваться, не исторгали его из своей среды. Это привиделось Оттону. В чем же тогда источник этих заблуждений?