Подобно Белому, Есенин форсирует слово в устном быту – и на уровне смысла, и на уровне звука. “…Он был очень большой и настойчивый говорун, – вспоминает П. Орешин, – и говор у него в ту пору был витиеватый, иносказательный, больше образами, чем логическими доводами, легко порхающий с предмета на предмет, занимательный, неподражаемый говор”[454]
. Завораживали и “музыка его речи”, и “напряженность мысли” (Л. Повицкий)[455], направленной не на разрешение вопросов бытия, а на поиск “динамического образа”.Для остранения смысла поэт углубляется в корнесловие – ищет не столько этимологическую “внутреннюю форму”, сколько поэтическую “внутреннюю рифму” слова. А. Мариенгоф утверждал, что “Есенин всегда любил слово нутром выворачивать наружу, к первоначальному его смыслу”[456]
. Однако в одном с мемуаристом вряд ли можно согласиться: не всегда было в Есенине это “прислушивание к нутру всякого слова”[457], а только с 1917 года, с тех пор, как он познакомился с Белым. В статье о беловском “Котике Летаеве”, опубликованной весной 1918 года, Есенин пишет: “Речь наша есть тот песок, в котором затерялась маленькая жемчужина – “отворись””[458]. С этим заклинанием, подслушанным у своего старшего собеседника, он и подходит к живому, звучащему слову.“Магический” диалог поэтов, их совместные погружения в тайны корнесловия отражаются в их теоретических работах. В своей “Глоссолалии” Белый вещает: ““Це” – зачатки растений: лучи, росты, струи; поздней “ц” распалось на “t” и на “s”; “t” суть ткани земные лучей: или – росты (растения); протяжение, распространение ветвей в звуках “st” или “str”; звуколучие растительных блесков стреляет:
А Есенин как будто откликается Белому в своих “Ключах Марии”: “Само слово
Анатолий Мариенгоф. 1910-е
В имажинистский период Есенин превратит поиск “образных корней и стволов в слове” в веселую игру, своего рода поэтическую разминку.
“Бывало, только продерешь со сна веки, – вспоминает Мариенгоф, – а Есенин кричит:
– Анатолий,
Отвечаешь заспанным голосом:
–
– А ну: произведи от
–
– А вот тоже хорош образ в корню:
–
–
Однажды, хитро поведя бровью, спросил:
– Валяй, произведи от
И не дав пораскинуть мозгами, проторжествовал:
–
– Эх, Вятка, да ведь sortir-то слово французское.
Очень был обижен на меня за такой оборот дела. Весь вечер дулся”[463]
.“Не успевал кто-нибудь назвать слово, – свидетельствует И. Шнейдер, – как Есенин буквально “выстреливал” цепочкой слов, “корчуя” корень.
– Стакан! – кричал кто-нибудь из нас…
– Сток – стекать – стакан! – “стрелял” Есенин.
– Есенин! – подзадоривал кто-то.
– Осень – ясень – весень – Есенин! – отвечал он”[464]
.Истоки этой игры – вовсе не в имажинистских манифестах, а в со-творческих беседах с Белым.
Смысл подчеркивался звуковым жестом. Есенин говорил, “развивая до крайних пределов свою интонацию” (П. Орешин)[465]
. Он часто прибегал к растягиванию слов, произносил их нараспев: “Говорил он очень характерно, подчеркивая слова замедлением их произношения” (В. Кириллов)[466]. Этот “шрифт” в есенинской “тонировке” производил двойной эффект: на артистический, ораторский прием (как у Белого: “хо-зя-е-ва вы-еха-ли”) накладывается простонародный говор: “на-ка-за-ни-е”[467], “пла-а-акать хочется”[468], “над-д-д-оело”[469].О Белом писали, что он и в обыденном разговоре не выключал “в себе творческого мотора”[470]
. Порой Есенин готов был посмеяться над этой его особенностью. “Вот смотри – Белый, – лукаво втолковывал он Мариенгофу. – И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит”[471]. Но, как это часто бывает, Есенин, маскируясь, насмехался над тем, к чему сам стремился – к “непрерывно созидающему состоянию” (В. Чернявский)[472].