Такая апокалиптическая риторика сопровождалась неожиданным чувством угрозы со стороны того самого народа, который она должна была побудить к действию. Русскому народу еще предстояло дождаться того часа, когда он скажет свое пока еще неизвестное слово, которое спасет мир; но для того, чтобы выполнить эту историческую миссию, народ сначала должен преобразиться, превратившись из «этого погромного хулигана звериного образа, погрязающего в смрадном грехе», в «народ-богоносец», о котором говорили Достоевский и Соловьев и который «имеет свою важную и определенную задачу в мировой истории, в плане мирового спасения»[213]. Христианский социализм с его воодушевляющим видением человека как образа и подобия Бога стремился апеллировать к религиозному чувству этого темного и пугающего народа, ставя перед собой цель добиться того, чтобы демократия, когда она будет достигнута, была проникнута подлинно христианским духом.
Рассуждения Э. П. Томпсона о влиянии евангельской проповеди на формирование сознания рабочего класса предоставляют любопытную возможность сравнения этого влияния с тем, как обращался к массам русский христианский социализм[214]. Вместо того чтобы прививать трудовую этику, кодекс морального поведения, модель организационной тактики, российские «проповедники Благой вести» стремились донести до народа радикальную картину мира, сложившуюся под влиянием философии. Они ратовали за полную религиозную и социальную трансформацию посредством «христианской политики», настаивали на невозможности среднего пути и на принципиально дуалистической картине мира, в котором можно быть либо с Христом и его нынешними апостолами, либо против них.
При этом редакция «Народа» ограничилась тем, что отвела колонку для обсуждения перспектив христианского общества и сетований по поводу современной религиозной жизни[215]. В конечном счете издатели поддержали программу партии кадетов как лучший из возможных компромиссов.
Как движение христианский социализм с его христианской философией, радикальной, коллективистской и демократической социальной программой и непродолжительной попыткой «хождения в народ» завершился явным провалом. Причины его очевидны: если социальный католицизм в Германии, Австрии или даже Франции являлся внутрицерковным движением, а иногда и орудием церкви в борьбе с государством за свои права, то российские религиозные радикалы выступали против всех властных институтов страны. Вероятно, энциклика «Rerum novarum» Льва XIII была вдохновлена не столько либерализмом, сколько признанием неотвратимой необходимости определить свою позицию по отношению к социальным проблемам. В России же из-за абсолютной неспособности Победоносцева осознать острую потребность в социальном законодательстве и привлечь церковь к решению социальных проблем подобные декларации были просто невозможны. С одной стороны, христианский социализм был направлен против Победоносцева и, следовательно, официального «церковного позитивизма», у которого в представлениях о социальной гармонии не нашлось места ни для восьмичасового рабочего дня, ни для аграрной реформы, и, с другой стороны, – против социал-демократии, опиравшейся на материализм XIX века и философский позитивизм. Он оказался в оппозиции и к третьей силе – толстовской светской проповеди личного спасения вместо социальных перемен. Наконец, Булгаков и его сторонники разошлись даже с Мережковским и Гиппиус, разделявшими их наиболее общие цели; каждая сторона обвиняла другую в правом уклоне и переходе на сторону режима[216].
Однако поскольку христианский социализм зародился в рамках освободительного движения, а его вождь продолжал поддерживать партию кадетов, история этого направления проливает свет на парадоксы либеральной политики в период 1904–1907 годов. Хотя религиозную программу Булгакова и можно назвать радикальной, он никогда не считал, что она противоречит этическому идеализму, сформулированному им ранее. Соответственно, третий из пяти пунктов, в которых он кратко изложил задачи христианского социализма, содержал следующее примечательное утверждение: