«Я не боюсь вас. Смотрите, я иду на вас в полный рост», — такую фразу, достойную Сирано, говорит герой зиновьевских «Зияющих высот», персонаж по прозвищу Крикун. И такую же фразу мог бы сказать герой Владимова, матрос Сеня Шалай. И алкоголик Веничка, идущий с прямой спиной от Москвы к Петушкам, говорит то же самое. Так говорит любой из героев Высоцкого: «спины не гнул, прямым ходил». Эти люди похожи прямотой на статуи Джакометти — вот так и стоят, проглотив аршин; и не кланяются, потому что не умеют. Это все люди, живущие навылет, живущие наотмашь; они идут в полный рост и не боятся быть вровень с историей. У них иначе не получается.
У Пастернака есть (родственное скульптору Джакометти) определение людей и города в поэме «905 год»:
Сегодня, когда город и люди стали воплощением торговли и обмена, статуи исчезают: прямота статуи олицетворяет труд, а чтобы успеть на бирже — с прямой спиной не походишь. Но на войне и в работе это нужное качество. И труженик Веничка идет в Петушки как на смертный бой, отдает жизнь на войне с российским угодливым бытом.
У меня сохранилась фотография, на которой Владимов, Зиновьев, Ерофеев сидят рядом на парковой скамейке; фотография сделана незадолго до отъезда Александра Зиновьева в эмиграцию. Фотография сперва казалась странной: пьяница Ерофеев, философ Зиновьев и прозаик Владимов — это случайная встреча. Зиновьев и Ерофеев не писатели по меркам литературных слонов: один писал «слишком много букаф», как сказали бы сегодняшние подростки, другой — писал букв слишком мало; на их фоне Владимов смотрится академическим литератором. Через некоторое время я понял, что снимок уникальный; литераторы сами не подозревали, что образуют единый фронт русской словесности — сравнить это направление по определенности можно лишь с шестидесятыми годами девятнадцатого века. Авторы этого возможно не подозревали, но они знали калибр друг друга, и — что важнее — их объединяла особая каменная стать.
Роман «Три минуты молчания», эпопея «Зияющие высоты», поэма «Москва-Петушки» представляют особое направление русского искусства.
К этому направлению отношу песни Высоцкого и Галича, рассказы Шаламова, прозу Кормера, философию Мамардашвили, книги Аверинцева — то есть самое страстное, что было создано между войной и перестройкой. Андрей Платонов писал после войны мало — но надо упомянуть великий «Ноев ковчег», поскольку именно Платонов и есть первый в этом особом направлении русской литературы.
Определить то, что объединяет это направление — нетрудно; но термин надо объяснить.
Помню, Кормер рассказывал, как принес свой роман «Наследство» на отзыв Александру Зиновьеву, и тот роман разругал. В рассказе была любопытная деталь: Зиновьев упрекнул Кормера в недостаточном реализме. — Смешно это слышать! — возмущался реалист Кормер: ведь Зиновьев был писатель-любитель, из философов, что мог любитель сказать о цеховом мастерстве? Однако упрек задел: существовал помимо литературного стиля «реализм» — особый реализм поведения, который их объединял. Есть соблазн назвать это «протестным поведением», но диссидентами они не были, относились к статусному диссидентству иронически.
Эти люди были в оппозиции к вещам более значительным, нежели партийные органы или развитой социализм. «Три минуты молчания» не содержит ничего антисоветского, а Зиновьев под конец своей жизни порвал с диссидентством столь оглушительно, что обратно в ряды протестантов его уже не вернуть. И какой же Высоцкий — диссидент? Диссидентская литература — это Солженицын, Светов, Максимов, Богораз. Диссидентство — это корпоративная этика, это стиль общения, напоминающий ритуал; Высоцкий и Владимов слишком плебеи для диссидентского стиля. В их произведениях нет ничего для избранных — это до неприличия понятная массам литература. Это такой реализм массового употребления.
И Зиновьев, и Высоцкий — это слишком просто сказано. Оппозиционных мальчиков тех лет отталкивало от Высоцкого то, что песни его могут петь и генералы кгб и алкаши — в кругах умственных было принято кривиться на плебейство барда. Вот, скажем, пост-модерниста Пригова алкаши и генералы КГБ не распевают, а песню про волков — поют. И тем более неуместной казалась военная романтика. Диссидентство морщилось на красные звезды, Войнович войну высмеял, а Солженицын показал, что фигура Власова куда романтичней, нежели красные генералы.
А вот Высоцкий пел удалую песню про як-истребитель и черные бушлаты саперов, а вот Зиновьев писал про свою летную эскадрилью, а Владимов воспевал братство моряков, сплоченное еще срочной службой в ненавистной советской армии. Какое-то во всем этом было нарушение корпоративного вкуса, нарушение протестной этики; плебейство какое-то.