Роте Чередовского отвалили большущий блиндаж, и старшина Гукасян заставил солдат вымыть полы, нарубить и настлать елового лапника на нары. Пощалыгин, которому выпало подержаться за мокрую тряпку и веник из веток, решил побеседовать с Гукасяном:
— Товарищ старшина, разрешите обратиться?
— Что? Обращайся, — оказал Гукасян.
— Давно жаждаю спросить вас, да не хватает нахальства…
— У тебя-то?
— У меня, товарищ старшина. Жаждаю вас спросить: откудова научились по-русскому чесать, прямо не армянин, а лапотник — из-под города Рязани, ей‑бо!
— Э, Пощалыгин, Пощалыгин! Ты думаешь, Сурен Гукасян так и родился в армии? А Сурен Гукасян родился в Дилижане, это поселок в лесах, восемнадцать километров от Севана. Тебе известно, что такое Севан? Это горное озеро, национальная гордость армян. Но слушай про Дилижан… Два километра от Дилижана — русское поселение, староверы, молокане, царица Екатерина выслала, понимаешь? После переехал с семьей в Ереван, на улицу Абовяна. Тебе известно, кто такой Хачатур Абовян? Великий просветитель, гордость армянского народа. Ереван — сказка: розовый, сиреневый, серый, черный туф! В Ереване много русских, ты понимаешь? В армию попал, служил в Оренбурге, Владивостоке, Саратове, там русских еще больше. И жена у меня русская!
— Надо же! — сказал Пощалыгин.
— Ты думаешь, Сурен Гукасян — службист, сверхсрочник, устав ему подавай, и больше ничего? А у меня жена в Саратове, ее Анечка зовут, мама у меня в Ереване, ее Аннуш зовут.
— И мою знакомую зовут Аннушкой, — сказал Пощалыгин. — Замечательно!
— Замечательно не замечательно, а ты давай работай. И меня заставил разговаривать, — сказал Гукасян, впиваясь в Пощалыгина взглядом. — Вон Захарьев и Курицын уже домывают.
— Да что работа, товарищ старшина? Она не волк, в лес не уйдет. А что домывают — похвально.
— Не разводи симфонию, — сказал Гукасян, и Пощалыгин поднял тряпку, прикидывая, сколько пола осталось на его долю.
Понежились в блиндаже двое суток — и Чередовский устроил ночную тревогу.
— Рота, в ружье!
Вскакивали, надевали обмундирование, наматывали портянки, натягивали сапоги и ботинки, катали скатки, разбирали оружие из пирамиды, строились перед нарами. Чередовский, расставив ноги циркулем, посматривал на часы.
— Хорошо, — сказал он, выслушав доклад старшины. — Хорошо — в смысле плохо. Двадцать минут копались. Будем так канителиться по тревоге на передовой, противник нас повяжет. Командирам взводов отработать сбор по тревоге. Разойдись!
Снова — теперь в обратном порядке — ставили в пирамиду оружие, раскатывали скатки, стягивали ботинки и сапоги, сбрасывали портянки, снимали гимнастерки и шаровары, укладывались на еловые ветки. Сразу уснули далеко не все. Пощалыгин ворчал во всеуслышание:
— Гоняют, как цуциков. Полы драить, ночная тревога… Надо же — учебная тревога на фронте. Старлей наш привык гонять курсантов в своем училище…
— А в каком училище он был? — спросил Шубников.
— В Ташкентском пехотном. Тактику преподавал, — сказал подошедший Гукасян.
А Сергей подумал: «Устрой Чередовский тревогу в прошлую ночь, попал бы я как кур во щи. И Соколова подвел бы».
Прошлой ночью он был у Наташи. Отпрашивался у Соколова. Взводный лающе прокашлялся: «С налету роман закручиваешь, щучин сын?» Сергей покраснел: «Не с налету. Это серьезно. Это моя жена». «Жена? — переспросил Соколов. — Фронтовая или настоящая»? — «И фронтовая, и настоящая, товарищ лейтенант. Для меня это одно и то же». — «Коли так, резонно. Жена — величайший фактор. К жене отпущу, хотя это нарушение… Но учти, щучин сын: к подъему быть в расположении».
Через оконце в палатку заглядывала луна, на полу, на кровати — лунные пятна, за стенкой на ветру поскрипывало дерево.
— Наташенька, я люблю тебя, — шептал Сергей, уже почти не заикаясь. И целовал ее, целовал, и ему казалось, что он давным-давно знает эти мягкие, добрые, родные губы.
— И я тебя люблю, Сереженька, — шептала она и гладила его лицо пальцами, будто слепая, которая хочет узнать, что за человек около нее.
После полуночи они надумали выйти наружу, поискать свою звезду. Наташа одевалась, и Сергея поразило и растрогало, что она не стеснялась его. Но она просто не видела, что он за ней наблюдает, а когда увидела, прикрылась косынкой, и эта стыдливость тоже его растрогала.
Наташа была в выцветшей, потертой на швах гимнастерке, в старенькой юбке, в кирзовых сапогах. А он? Тоже в заштопках гимнастерка, и брюки, и сапоги — о, это предмет его гордости, трофейные сапожищи-утюги, раньше он щеголял в обмотках! Ничего, Наташенька, когда-нибудь ты наденешь нарядное платье и туфли, и я надену костюм, повяжу галстук, и мы отправимся — куда? В гости, в театр, в парк или в кино, куда прикажешь.