И все было как обычно – читали стихи, обсуждали перевод «Илиады», спорили, является ли славянское искусство непосредственным продолжением античного, смотрели домашний спектакль, восхищались юной дебютанткой Колосовой, осматривали археологические новинки, выслушивали жалобы Дидло и уговаривали его не покидать Россию… и среди пестроты и многоголо-сицы собрания самым интересным для Пушкина все же был Крылов.
Но этому вечеру суждено было стать для Пушкина особым.
Ужинали за маленькими столиками, расставленными в зале.
– Кто это? – спросил Пушкин у своего приятеля Полторацкого. Он глазами указал на красивую женщину, сидевшую за соседним столиком.
Это была двадцатилетняя племянница хозяйки Анна, супруга пожилого бригадного генерала Керна, приехавшая теперь из Полтавской губернии погостить в Петербург… Тюлевое платье на атласе оставляло открытыми пышные плечи, корона из папоротника венчала красивую голову.
– Можно ли быть такой прелестной, – сказал громко Пушкин, стараясь, чтобы она услышала его.
Она уголками губ самолюбиво улыбнулась.
Красота ее поражала. Это была здоровая, земная красота – толстая русая коса по-девичьи уложена, а локоны спущены вдоль округлого, румяного, еще совсем юного лица.
– Вот с кем я готов хоть в ад! – опять нарочито громко воскликнул Пушкин.
Но ее лицо уже приняло строгое выражение.
– Спроси у Annete, – Пушкин локтем подтолкнул приятеля. – Хочет ли она в ад?.. Мы играли бы в шарады…
Она повернулась к ним.
– Нет, – сказала она, сохраняя строгость. – Я в ад не желаю…
Но живой румянец разлился по ее лицу, а в глазах, в их глубине, зажглись огоньки; когда она пошла по залу, в ее движениях была пружинящая легкость, молодая гибкость, кошачья вкрадчивость…
В иные минуты светский флирт и наука любви оказываются ненужными и бессильными. Если тебе вообще суждено счастье – вот оно! Будто молния вспыхнула – и тайное стало явным: прежние увлечения и победы не были счастьем… Недовольство беспорядочной своей жизнью, уже давно мучившее его, с новой силой шевельнулось в душе… Боже, какие бездны разверзлись перед умственным его взором… Где же чистота его помыслов, где святость устремлений?..
Он повсюду следовал за Аннет Керн. Боже мой, сейчас – или никогда!
– У меня темьян, – говорил он.
– Но мне хочется резеды… – кокетливо отвечала она.
– Но ваши ноготки и шиповник ранят!..
– Я хотела бы увенчать себя кипарисом – символом уныния…
– О-о, для меня вы теперь – бессмертник!!!
Они говорили на том условном языке цветов, на котором до них объяснилось уже не одно поколение молодых людей.
Но нет, условный язык не мог передать его чувств!
– Петербург конечно же выигрывает оттого, что вы в нем гостите, – говорил он дрожащим голосом. – Долго ли пробудете вы в Петербурге?..
Она слегка пожала плечами – белый мрамор обрел подвижность и легкость, обрамленный пеной кружев.
– Я завтра же уезжаю из Петербурга…
И с удовлетворением внимательно взглянула на его исказившееся болью лицо…
Так рушились лучшие его порывы…
XVII
Альбом лежал на коленях, рука держала перо, а мысли были далеко… Все же собственная жизнь представлялась в мрачном свете. Как могло случиться, что он, с самых юных лет стремясь только к счастью, на пути к этому счастью мог сделаться и опасным соблазнителем, и неверным любовником, и беспутным гулякой… И так – год за годом. В душе накопились тоска и боль.
Вслед за стихами «Руслана и Людмилы» он на плотном синеватом листе альбома набросал рисунок пьяной оргии…
Может быть, в мире борются светлые и темные силы? Может быть, добро и зло растворены в природе, как тьма в ночи и свет в солнечном дне? Он хотел бы вслед за Данте заглянуть за пределы жизни, туда, где вершится суд и где каждому воздается… Или в духе творения Казотта написать о бесовских силах, о влюбленном в женскую красоту бесе… В этих фантазиях чудились новые возможности для поэзии…
Он нарисовал пьяного, сидящего за столом, уставленным бутылками, – беса с длинным и толстым хвостом. Пьяная женщина с распущенными волосами плясала – он придал ей вид пляшущей ведьмы. А внизу листа нарисовал скелет – в плаще, накинутом на кости, и при шпаге… Смутный новый замысел явился ему – беса-искусителя…
XVIII
Все свои мысли и тревоги он нес к тому, кто в это время был лучшим, ближайшим его другом, – к Чаадаеву.