Я вижу по глазам, он знает, о чём я. «Это» никогда не сидело во мне занозой, я слишком рано уяснила, что благодарной жизни за её подарки нужно быть здесь и сейчас, что времени получать от неё удовольствие может быть не так и много, и нет никакого смысла растрачивать время на обиды, а силы на боль. Но раз уж он сам предложил поговорить обо всём открыто, то мне хотелось бы понять.
Лео молчит, поджав губы. Я знаю, сейчас взвешивает каждое слово.
– Я думала, ты сомневался между нами. Не мог выбрать, – подсказываю.
Просто выясню уже раз и навсегда причину и буду любить его свободнее.
– Не в чем там было сомневаться. И выбирать ничего не нужно было.
– Почему тогда?
Он вздыхает. Очень тяжело. Смотрит то на свои руки, то в мои глаза.
– Нам обязательно об этом говорить, да?
– Нет. Ты же сам это начал.
– Да… потому что нужно, – кивает. – Я сейчас сам не до конца понимаю, почему и зачем это сделал. У меня есть версии, но прежде, я хочу, чтобы ты знала: я любил тебя всегда. И тогда тоже. И до того, и после, и сейчас. Не смотрит так! – просит.
От этого разговора ему больнее, чем мне. Он знает, что предал, и всеми силами не хочет это принимать. Ищет оправдания, не находит их, и снова и снова гонит себя по кругу, потому что ищет покоя. И этот разговор нужен не мне, а ему.
– Она была в ужасном состоянии, когда я приехал. Просто в жутком, – сглатывает. – Мне было очень её жаль. Мы прожили… много вместе. Она была моей женой, и мы никогда не будем полностью чужими друг другу. Что бы каждый из нас ни с делал, в памяти моей и её всё равно всегда будет слишком много того, что… не объединяет, нет… никогда не даст пройти мимо. Да, – соглашается сам с собой кивком, – именно так: не даст пройти мимо. Но я не могу всё валить на это, потому что есть ещё… – тут он поджимает губы так, словно зол сам на себя, – гордыня. Мужская такая задетая гордыня. Очень сильно задетая. Меня прям пёрло от того, как хотелось доказать ей, что я… мужчина, а не сломанный Пиноккио, понимаешь?
Мой муж заглядывает мне в глаза с такой надеждой на понимание, что я киваю, хотя ни черта мне не понятно. И вряд ли я, вообще, когда-нибудь всё это пойму. В моём мире всё просто: люблю Лео, буду спать только с Лео. Люблю Лео, буду заботиться и беречь только его, отбрасывая всё остальное, если нужно выбирать.
– Лея, – он закрывает на мгновение глаза, – я сам теперь не могу понять, почему тогда это было так важно, а сейчас кажется таким… бредом и… предательством. Да, в первую очередь, предательством.
Он снова сжимает губы и заставляет себя смотреть мне в глаза. Мне даже самой больно за него.
– Прости меня, пожалуйста! – просит практически сквозь зубы.
– Ты главное, сам себя прости.
– Это сложнее, – соглашается он и опускает глаза.
Он молчит, я тоже. Но есть у меня вопросы, на которые хотелось бы всё-таки получить его ответы.
– А почему телефон отключил?
Он снова поднимает взгляд и с таким надрывом просит, что я боюсь, у меня сердце разорвётся:
– Можно я не буду об этом говорить? Пожалуйста!
Я закусываю губу, чтобы не дать слезам хлынуть. Мне не жаль себя в эту минуту, я давно всё это пережила, и с гораздо меньшими душевными потерями, чем можно было бы ожидать – просто привыкла сражаться, и когда слишком больно, чувствую эту боль притуплённо. Это моё преимущество, мутация в мире эволюционного отбора. Я вынуждена была выживать на улице, когда по сути была ещё ребёнком, и приобретённые навыки навсегда стали частью моей личности. Но Лео страдает. Каждый день. Я знаю это, вижу. Вижу, когда он задумчиво смотрит в окно на нашу сосну, но больше всего, когда на дочь. Он может просто смотреть на макушку, а потом вдруг протянуть руку, прижать к себе и поцеловать. Он никогда не видел того ребёнка, как и я, и мы в принципе не могли никогда его увидеть, но у него внутри остался шрам невыполненного мужского долга.
– Можно, – разрешаю ему, со вздохом и поднимаюсь.
Что бы там ни было, сейчас он здесь, со мной, и я уже обязана ему слишком многим, чтобы выставлять счета. Но Лео резко протягивает руку и останавливает меня.
– Карла выключила его. Я не знал, что это ты… звонишь.
И вот теперь мне больно. Очень. Слишком.
Лео выдал это, не поднимая головы. Закончились силы смотреть мне в глаза. Он прижимает свою голову к моему беременному животу и обнимает обеими руками нашего ребёнка, который ходит там ходуном – просто чувствует мою бурю. Он больше не говорит «прости», потому что в этом нет смысла.
Я отталкиваю его, а он не позволяет.
– Пусти!
Он качает головой «нет».
– Отпусти меня! – рявкаю.
– Не могу. Если ты сейчас уйдёшь… я умру. Тут на месте.
На языке вертится «мне плевать», и я бы это сказала, если бы горло вместе с голосовыми связками не завязалось в тугой узел. Иногда это бывает полезно, особенно для таких, как я.