Сейчас, в нашем номере безвестной гостиницы, Бен заключает меня в объятия, и мы вместе оплакиваем нашего сына, наверное, в первый раз. Положим, вот оно, то единственное место, где я хочу быть, но все равно чувствую себя потерянной и доведенной до отчаяния, словно бы мир повернулся вокруг какой–то другой оси и день стал ночью, а добро сделалось злом. До этого я никогда вслух не говорила о том, что и как произошло, и рыдания раздаются по всему номеру и в коридоре. Ужас огромен, как автобус, огромен, как номер 23, что сбил моего прекрасного мальчика прямо на моих глазах, что смял его белокурые волосы и голубые глаза в сочащееся кровью видение наихудшей из преисподней.
Бен ничего не говорит, держит меня, и мы плачем, плачем, мы оба оплакиваем нашего мертвого сына и наши собственные порушенные жизни: как раз тогда, когда все воспринималось таким совершенно превосходным! Прежде я никогда не была суеверной, однако, возможно, смерть Дэниела была знамением: не желай слишком многого, не ожидай слишком многого, жизнь складывается по–разному. В конце концов мы улеглись вместе на жесткую белую кровать и так или иначе сумели уснуть, по–прежнему заключив друг друга в объятия, по–прежнему охваченные страданием.
66
Меня, должно быть, напичкали лекарствами, но я все равно просыпалась и кричала. Вопила и вопила, ужас какой–то, но не могла, кажется, остановиться.
Бен бросается ко мне, лицо у него посерело, горестные мешки повисли вокруг глаз, и я даже в бредовом своем состоянии понимаю, что разбила и его сердце.
«Я виновата, так виновата», — бормочу я сквозь рыдания, а потом опять принимаюсь кричать. Похоже, моя мать тоже в комнате, она бросается за врачом — сделать мне еще один укол чего–то, полагаю. Когда я, плача, спрашиваю: «А где Кэролайн?» — все смотрят на меня как на помешанную, а потом я снова вспоминаю раздавленное тельце Дэниела и вою зверюгой. Приходит наконец врач со своей сверкающей иглой, и страшная картина снова уходит в черную глубину моего сознания, чтобы остаться там навеки.
Уже прошло три дня, и я больше не в больнице, мне больше не колют успокоительное, и Бен осторожно просит меня поговорить с полицией, нужно дать объяснение. «А Кэролайн тоже придется пойти?» — спрашиваю, у Бена опять смущенный вид, он говорит: «Какое Кэролайн имеет к этому отношение?» Тогда я думаю, что, наверное, вообразила себе все, может, я так или иначе не уследила за Дэниелом, может, моя сестрица никак к этому не причастна, даже не было ее там. И тут вламывается мое здравомыслие, я знаю, что, разумеется, она была там, только, похоже, никто не видел ее позади меня, все, должно быть, слишком сосредоточились на развернувшейся перед ними мучительной сцене: загубленный малыш, обезумевшая мамаша, потерявший рассудок водитель автобуса, — чтобы просечь точную копию меня самой, удирающую в другую сторону. Когда замечаю, что Чарли слегка прихрамывает, тупо проверяю у него лапы, и вот он, в передней левой бриллиантиком сверкает крохотный острый осколок стекла. Вытаскиваю его, и Чарли взвизгивает, а я решаю, что нет никакого смысла осложнять дело, какая теперь разница, Дэниела мне уже не вернуть, и я бросаю осколок в мусорный бак.
Просыпаюсь рано, в животе резь, а мир вокруг воспринимается пустым, хотя Бен не устает твердить мне, тихонько, прочувствованно, что мы не должны терять надежды, есть еще одна жизнь, о которой мы должны думать. Я, шатаясь, иду в туалет и, когда усаживаюсь, чую, что что–то не так, опять встаю — и необычайно яркая кровь хлещет по моим ногам. Кричу, зову Бена, он стремглав прибегает, открываю дверь туалета и, замерев, смотрю на него, голая, но яркая, размалеванная болью. Он смотрит на меня с такой опустошенностью, что я понимаю: теперь я опять подвела его, теперь я отняла у него обоих его детей.
Как я переношу похороны, не знаю. У меня все еще кровотечение, я едва на ногах стою, но как–то переношу: я обязана попрощаться с моим мальчиком. Все смотрят на меня, будто укоряя: «И о чем она только думала, даже за руку сына не держала на такой оживленной дороге», — и стыд жжет меня яростно. Никому меня не утешить.
Когда вижу гроб моего маленького мальчика, белый и блестящий, словно новенькая обувная коробка, покрытый цветами (кто–то подумал, чтобы цветы были розовые: любимый цвет Дэниела), я хватаю Бена за руку, чтоб удержаться на ногах, и стискиваю ее. Его рука не отвечает: ни на хотя бы полсекунды, — и я потрясенно понимаю, что он тоже винит меня. Чувствую, что вот–вот лишусь сознания, однако мы выстаиваем всю службу, и когда гроб начинает уходить от меня, зловеще двигаясь за занавеску, то терпению моему приходит конец и я кричу, все кричу, а когда Бен пытается сдержать меня, то бегу по проходу за своим мальчиком, потом, одумавшись, встаю: ни к чему хорошему это не приведет, я чересчур опоздала — опять. Разворачиваюсь и бегу уже в другую сторону, из церковного предела в угрюмый серый мир, в котором уже никогда не засиять солнцу.
67