Так сказать, парадная часть вечорки продолжалась до двух с половиною часов, т. е. до тех пор, пока на ней оставались почетные гости. Толпа проводила их теперь так же шумно и радушно, как и встретила. Семен Ларионыч запряг большие парные пошевни и самолично подвез дорогих гостей к домику Жилинского, лихо прокатив их перед тем по всей фабрике и мимо директорского дома, где в двух окнах виднелся еще огонь, несмотря на позднее время. Вернувшись домой, староста Семен разрешил себе кутнуть несколько пошире и пустился в самый отчаянный пляс, то и дело подзадоривая гостей и музыкантов каким-нибудь острым, залихватским словцом.
— Жги! не сумлевайся… — молодцевато приговаривал он, выделывая ногами невообразимые штуки.
В избе пошел, как говорится, дым коромыслом. Народ с улицы кучками валил теперь в хоромы погреться и посмотреть, «как дядя Семен трепака откалывает». Поощряемый шумными одобрениями, Семен Ларионыч крутился по избе, как вихорь, едва успевая менять своих дам. Около четырех часов он, однако ж, вдруг остановился, даже не докончив какого-то мастерского коленца, медленно отер бумажным клетчатым платком весь мокрый от поту лоб и громко объявил на всю избу:
— Девушка, гуляй, да дельце свое знай. Шабаш!
Это был у старосты обычный сигнал, означавший, что вечорка кончилась. Все стали расходиться по домам. Но не скоро еще опустели фабричные улицы; подпивший народ бродил по ним небольшими толпами, припоминая любимые мотивы. Часу в пятом утра начинавший уже засыпать Светлов слышал еще, как мимо окон их комнаты, не запертых ставнями, прошла кучка фабричных, с шиком напевая самую лихую фабричную песню — надо полагать, произведение самородного туземного поэта:
свободно и размашисто неслась по улице эта песня, и под ее разудалые звуки Александру Васильичу стал сниться какой-то волшебный сон…
IV
ВСЯ ФАБРИКА НА НОГАХ