Милая Ирма Викторовна!
Простите, что не сразу отвечаю Вам. Я много болею и много грущу. Корреспонденткой стала неисправной, но что поделать, диабет – болезнь изнуряющая и оставляет для жизни мало сил.
Я Вас не забыла. Вы мне очень понравились, и я очень сожалею, что Вы живете так далеко. Мы бы с Вами очень дружили, я в этом не сомневаюсь. Мне очень мила Ваша пытливость и одержимость Цветаевой.
Вы спрашиваете меня, какое у меня осталось впечатление от чтения у Пастернаков всей переписки: Цветаева – Рильке – Пастернак[225]? Должна Вам признаться, что всё это скорее не впечатления, а чувства, причем чувства сугубо личные, мои.
Первое: было чувство некоего стыда и неловкости – зачем ты читаешь то, что никому другому, кроме адресата, читать было не положено. Словно я подсматривала в замочную скважину. Никогда прежде, читая письма и дневники, я не испытывала этого чувства неловкости. Не знаю, что тому причиной, возраст ли, с новым ощущением этоса, или личность Марины Цветаевой.
Я никогда не осуждаю людей за страсть и любовные исступления, но человеку трудно стать над собственным чувством досады и даже неприязни, когда обнажаются так сильно душевная нелояльность и легкость замены одного чувства другим. Бывают случаи двух любовей одновременно, но в этом треугольнике у женщины не оказалось того такта, что, скажем, был у Б. Л., который несомненно был глубоко оскорблен ее неверностью в ответ на его безграничную в нее веру. Еще раз, но с новой силой я испытала неверность ее сердца, не поверила в подлинность ее любви к Б. Л. и, несмотря на эротические излияния к никогда не виданному Рильке, не поверила и им. Что-то головное, литературное, подхлестываемое всем чем угодно, кроме истинной любви, так и льется из этих писем.
Все они трое основательно жеманничают в этой переписке. Большие и сложные люди вдруг начинают форсировать что-то в самовыражении. И осадок остается неприятный, и, что удивительней всего, что, несмотря на «раскрытие», никого из них не начинаешь любить больше, чем до знакомства с их эпистолярным романом. А ведь это плохо. Чаще всего свидетельства любви и страсти делают художника нам ближе и дороже, и сердце наше обогащается нежностью и душевным умиленным пониманием. Ничего этого здесь нет и в помине. Я считаю публикацию этой переписки ошибкой и плохой услугой Марине Ивановне. Это только даст повод для всяких филистерских кривотолков.
Во всяком случае, мне жаль, что Пастернаки решились на такой посмертный эксгибиционизм. Можно становиться сколько угодно на литературоведческие цыпочки, озирать с ученым видом всю разыгранную пьесу тремя великими, но можно и почувствовать просто человеческую досаду и разочарование.
И если первые будут просто снобистски смаковать литературные лихости, то просто людям, с их досадой, так и надо – не читай того, что не для тебя предназначалось. Я себя причисляю ко вторым и так мне и надо – мне и досадно, и стыдно.
Вы, вероятно, запрезираете меня за то, что я отвергла то, что казалось таким заманчивым и многозначительным. Не прельстилась, не поверила, не полюбила.
Нет, у Марины Ивановны не было верного сердца – она знала одну-единственную верность – это верность самой себе. Так будем же искать правду – в стихах, и
Надо понять, что не всегда человек раскрывается и бывает самим собой в общении с людьми, а женщина – тем более – в любви. А у поэта Цветаевой часто за словами любви стоит неистребимая жажда самоутверждения – Я, Я, Я: Я – женщина, Я – поэт, Я – человек. И никогда нет самозабвения, даже на пределе страсти.
Читала я этим летом и другие письма Пастернака к другим людям и к другой женщине, которую он в юности долго и безответно любил[226]. И в них он прекрасен. И мне не стыдно было подслушивать шепот сердца и речь, полную и чистую, как родник. Почему? И я полюбила его еще сильней, и обняла, и спрятала в святая святых, безоговорочно и навсегда. Всё это тайна. А исповедь, если она подлинная – предназначенная одному сердцу, – она входит и в другое, по таинственным законам правды, где нет места фальши. И никого она не смутит, не оттолкнет, даже когда признанья бывают порою страшны и даже неприглядны.
Да, главное в жизни и искусстве, решающее в конце концов, как бы мы ни любили и ни ценили другие компоненты этих двух основ бытия, была и останется – правда. Она основа нашей веры и нашей любви.
Чем больше я живу, тем крепче убеждение, что без нее всё прах. И никакие ухищрения и искусство никого не обманут, когда ее нет.
Перечла я недавно книгу Анны Андреевны о Пушкине[227] и впервые напечатанную, а не изустно мне рассказанную, – о гибели Пушкина. Перечла и подаренную Вами цветаевскую «Мой Пушкин».
Боже, как они различны!
Две вещи особенно меня поразили. Как удивительно, как божественно тонко слышит А. А. пушкинское стихотворное и человеческое слово. Оно для нее всегда откровение, и она как пчела извлекает из него нектар и мед поразительных поэтических озарений, бросающих отсвет на скрытые глубины его жизни и чувств. Это поразительный по красоте феномен поэтического слышания одним поэтом другого, боготворимого, поэта.
У Марины Ивановны при встрече с Пушкиным высекается искра, но она слышит голос не его, а свой. Всегда у нее – Он и Я, Я и Он, и опять Я, Я, Я. Всё это ярко, блистательно, но эгоцентрично.
И насколько пристальней взгляд А. А. в ту жизнь, в ту гибель, что свершилась, и как она страстна и карающа в правдивом гневе непрощения. Она знает всё до конца: причины, и поступки, и сердца людей. Какая обличительная сила, сила чувства и величья, и какая подлинная страсть любви!
И как невыразительны и произвольны цветаевские рассуждения о Натали[228], почему она вышла замуж за Пушкина, и все ее отношения к ней, снисходительно-понимающие. И мы, всю жизнь живущие под впечатлением цветаевской одержимости, стихийности и мощи, здесь встречаем ум с поверхностным скольжением, без того колокола скорби и вечной боли, в которой в нас всегда живет поэт.
Я была ошеломлена. Вдруг Ахматова Кассандрой оплакала Пушкина так, как не смогла себялюбивая Марина, нашедшая много слов, но не тех, которые бы стали бессмертными словами любви, достойными поэта.
Многое в книге Цветаевой очень увлекательно, очень я люблю ее оплеухи читателям – черни. Стихи ее о Пушкине слабые. Есть у меня ее неизданные у нас вещи – дивные стихи в «Федре», но формой поэмы[229] она и здесь не владеет. Вообще поэма как жанр женщинам-поэтам не по плечу почему-то. Ведь и Анне Андреевне «Поэма без героя» в целом не удалась как поэма. Мне было интересно узнать ранние девичьи стихи М. И. и неведомый мне ранее цикл о Георгии Победоносце[230]. Прекрасные стихи к Эфрону (разлучные) и вообще – стихи, стихи и стихи!!! Не хочу я больше никуда вникать, ничего узнавать. Лучше не знать и любить лишь ее основу основ, ее поэзию. Для меня ее эпистолярный двойной роман был окончательным уроком.
Было у меня недавно еще одно горькое разочарование (не подумайте, что я мизантропична и брюзга). Но вот уготовила же мне судьба еще один удар. Брониславович[231] прислал мне в дар «под елку» книгу Святополка-Мирского – «Критические статьи». Боже, какая катастрофа предстала моим глазам!
За всю мою жизнь я не знаю примера более глубокого падения, более страшного самопредательства. Это не он, тот блистательный умница, тот парящий и свободный человек, так тонко и глубоко проникавший в самые сокровенности искусства, – такой, каким его хранила память через всю жизнь.
На какие только духовные извращения не способны мы, русские; и чем древнее кровь, тем низость беспримерней! Сергей Яковлевич Эфрон искупал свои грехи чужой кровушкой. Святополк, на глазах у всех, отрекся от Себя, от своей сути, от своей души. Откуда взялось это барственное холопство? (Так, верно, предки пресмыкались у трона.)
Какое угодничество, какая ползучесть – и речь, паскудная жвачка слов ширпотребного вульгаризаторства. Он ничего не стыдится! Как он сразу учуял и поплыл по вонючему фарватеру тех дней, не сохранив ни капли достоинства и самоуважения! Всё – и знак равенства между Тихоновым и Пастернаком (потому что первый – влиятельная персона), кончая подленькой ужимкой – упаси Бог сказать «Золотой фонд литературы», непременно «Железный фонд», – и прочими мерзостями.
Ах, Ирма Викторовна, как стыдно и как горько! Еще одна иллюзия юности вдребезги. И зачем посмертно обнародовали этот его позор? Кто это сделал – изощренно злобный или безответственно глупый человек?
Читали ли Вы книгу Аверинцева «Поэтика раннего Византийского Средневековья»? Несмотря на невообразимо сложный язык (автор в плену у собственной эрудиции и подмят византийским Византизмом), это удивительная книга, с совершенно ослепительными раскрытиями человека, общества и искусства в сличениях древнего Востока, эллинизма и византийского христианства. Я продралась сквозь терновник словесной сложности и получила огромное художественное и духовное наслаждение.
Может, в этом мне помогла пытливость наследственной крови, мое генетическое греко-византийское наследие. Сейчас мало кто так охватывает историю и философскую и творческую жизнь людей, так смело и самобытно, как он. Если прочтете – напишите мне.
Не сердитесь на меня за мое несколько, быть может, Вас разочарующее письмо. И непременно напишите мне – так же правдиво и открыто. Буду ждать.
Будьте здоровы и счастливы.