Читаем Шахерезада. Тысяча и одно воспоминание полностью

Мои милые, мои дорогие, дорогие!

Женичка, твое письмо было для меня такой радостью! Я пережила ваше пребывание в Италии через незабываемые впечатления своей юности, когда мне было шестнадцать лет. Правда, вы увидели больше, чем я. У меня были Неаполь, Рим и немного Милан. Но была моя юность, открытость сердца и ненасытная душа. Я увидела и пережила так много, что и поныне ничего не пожухло, всё так же свежо и ярко. Время не властно было погасить это счастье и небывалый праздник чувств.

Приехали мы в Италию из Турции, где девять месяцев пребывания наполнили душу дивным очарованием страны, тем Востоком, который откликался в душе как возрождение прежнего существования, как прародина и тайна предков. На ней жили и следы Византии и античности, той античности, что была поглощающей любовью детства и ранней юности. Я жила ею долго и страстно и, уезжая в Италию, предвкушала встречу как кульминацию духовного праздника.

И когда возник Рим, живой и вечный, для меня античность как бы рухнула в своих руинах, и на меня обрушился Ренессанс, как всё сметающая стихия красоты, без меры и конца.

Восторг всех душ, воспевших Рим и италийский гений, был моим. Моя юность вбирала в себя каждую частицу живой жизни, трепетавшей среди розового разлива домов, чудес зодчества всех веков, деревьев и холмов под этим небом, таким же неповторимым, как эта земля.

Я впервые вырвалась из-под опеки родителей и открывала для себя свой Рим, и бессмертные творения искусства открывались мне не как музейные застылости веков и стилей, а как живущие в каком-то вечном ликующем потоке, радостном и бессмертном. Великие вершины гениальности, торжество этого радостного духа всех творивших на этой земле не может оставить равнодушным и отстраненным, а берет целиком в счастливый плен.

Не знаю, как сейчас, но тогда город поражал удивительной гармонией. Все, сотворенное людьми в разные века, сливалось во что-то единое и неповторимо цельное. И каждая пиния была частью этой жизни. Я помню, как у меня захватило дух, когда я увидела Рим с террас виллы Боргезе. Как этот народ творил ландшафты, все-все у них озарено той красотой, которую не ниспровергнуть снобам двадцатого века, поклоняющимся Калибану и растерзанным осколкам взорванного мира.

Мы с братом отказывались есть в респектабельных ресторанах, и я тащила родителей в какие-то маленькие харчевни, где подавались народные блюда и, конечно же, макароны, которые едоки поедали, как жонглеры, молниеносно наворачивая на вилки с помощью ложек целые лотки пахучей еды. Нас увлекала не сама еда, а веселая игра подражания. Всегда находился благожелательный доброхот, который учил нас этому гастрономическому искусству, остальные профессионалы за другими столиками следили за нашим ученичеством. Вероятно, китайские и японские палочки куда проще.

Здесь мне впервые было разрешено выпить свое первое в жизни вино под странным названием «Lacryma Christi»[393]. Тогда же мы научились пить сок граната, не разрезая плод.

Мы напрасно пытались найти фонтаны и площади, которым радовались накануне, – возникали новые, а прежних словно и не было.


Однажды у остановки трамвая (тогда они еще были) мы увидели в тени пинии две женские фигуры. Это было видение, которое живет в моей памяти и по сей день. Это были две монахини – одна старая, а другая молодая. В обрамлении накрахмаленных крыльев монашеского убора на мир глядело самое прекрасное женское лицо, виданное в моей жизни, бесконечно нежное (с тем бессмертным итальянским Dolce), это было нечто до слез совершенное, небывало прекрасное. Я глядела потрясенная, и затем мной овладела бесконечная печаль и гнев на судьбу: какие силы, какое горе совершили это злодеяние, скрыв от мира чудо, созданное для победоносного торжества радости и счастья? Она была так юна и беззащитна! Отчего и почему она искала у бога защиту, которую она не нашла у людей?

Было в те дни еще одно чудо. Как-то, не помню в каком музее, мы очутились в комнате, где висела картина Рафаэля «Снятие с креста». И вдруг у юноши, поддерживающего тело Иисуса, мы увидели повернутую в профиль голову моей матери. Это было такое разительное сходство, что все находившиеся в помещении люди смотрели на маму и на полотно с изумлением, пораженные, как и мы. Это было нечто вроде сенсации, и папа поспешил увести маму. Я всю жизнь хранила фото с этой картины и только недавно обнаружила, что открытка эта исчезла.

Жили мы недалеко от Святого Петра, и первую половину дня я отдавала собору и музею Ватикана. Конечно, мое девичье сердце прежде всего вело меня к ступеням, ведущим в Ватикан, где папская гвардия в ослепительных костюмах прошлых веков попарно, с алебастрами, охраняла вход в обитель Папы Римского. Где только в его королевстве находили таких близнецов по росту, типу и красоте! Начиная с мальчиков на нижних ступенях, юношей со всё возрастающим ростом и кончая чернобородыми красавцами в золотых шлемах, в коричневых шелковых кофтах с золотыми прорезями, которые возникали внезапно, стоящие перед зимним садом. Я храбро поднималась вверх и останавливалась с чувством страха и ожидания – вдруг увижу Папу, а гвардейцы театрально скрещивали алебарды. Я была всего лишь девочкой, и у меня не было той дамской храбрости, что у Раисы Горбачевой, которая одна попала среди мужчин на аудиенцию к Папе Римскому и протянула ему руку для пожатия.

Тогда всякий, удостоенный приема, независимо от ранга, обязан был целовать туфлю Его Святейшества.

На ступенях двадцатилетних стояли два русых голубоглазых Ромео, в которых я влюбилась без памяти. Они, видно, к этому привыкли и понимающе мне улыбались, так славно и хорошо.

В самом соборе – всегда сияние света и огней, среди всей пышности и великолепия почему-то особенно бросалась в глаза огромная статуя святого Лонгина. Оказывается, римский воин, стоявший у Креста, когда Спаситель испустил дух, вскричал: «Верую!», и Лонгин Сотник стал первым христианским святым.

Глазу было не охватить и не запомнить все. Должна признаться, что это был единственный храм, где я не чувствовала Бога, но где я, как нигде, чувствовала Божественность человека.

Однажды мне случилось открыть одну тайну. Бродя по левому крылу собора, я вступила в нечто, что можно назвать коридором. Слева была его стена, а справа ряд гробниц усопших Пап. Они все были замечательны, но особенно прекрасно было одно надгробие – обнаженный юноша стоял, опустив к ногам факел.

Ваятель создал творение такой пронзительной красоты и скорби, равным которому не было во всей внутренности собора. Я открыла для себя это чудо и ревниво приходила одна, не желая делить ни с кем это откровение. И вот однажды я услышала заглушенный звук органа. Я стала двигаться вперед, туда, откуда звучала музыка. Вдруг поперек коридора возник огромный зеленый бархатный занавес. За ним звучал орган. Я слегка отодвинула край занавеса и остолбенела. Подо мной, на глубине, как в центре, где стоит молящийся Петр, лежал небольшой четырехугольный зал, в несколько ярусов, обшитый панелями и с рядами кресел. Во всех креслах сидели кардиналы в полном облачении сана. Это совершалась их тайная служба. Всё было неожиданно, но самым удивительным, самым потрясающим оказались лица этих людей. Среди них были и пожилые, и даже сравнительно молодые. Но все они, без исключения, были такой поразительной красоты, что не верилось, что они живые, а не творения художника – италийского гения.

Это были то, что мы называем личности, каждый – не похожий на другого, характеры, осененные неповторимостью всего духовного и телесного облика. Я глядела на них, потрясенная, в великом волнении. Какая сила отшлифовала эту породу, и что это за край, который родит подобное?! Они всё те же, что живут на полотнах и изваяниях великих художников прошлого, ибо оказывается, что генетическая связь их нерушима.

Я приходила обычно в солнечный полдень в музей Ватикана и сразу попадала в анфиладу, где на стенах висели огромные гобелены, тканые карты Папского королевства. Города, башни и замки, окруженные бастионами, высились над реками и долинами. Латинские надписи вились по холмам и далям. А дальше шли гобелены на библейские сюжеты, иногда условно-застылые, иногда барочно-динамичные.

Затем я спешила миновать Египетский зал, не очень обширный, но с несколькими очень интересными экспонатами, и устремлялась в восхитительный бестиарий. Там было великое разнообразие зверей и животных, изваянных из разных пород камня. Цель их была не только подобие и раскрытие внутренней сути звериного характера. Я больше потом нигде не видела такого искусства.

Затем я выходила в закрытый дворик, где под колоннами портика, в глубине темно-розовой ниши, стоял прославленный Аполлон Бельведерский. Хрестоматийность и расхожесть его открыточной славы несколько ему вредили. Но Боже, какими мелкотравчатыми и ничтожными были наши снобистские предубеждения перед этим победоносным и светозарным творением!

Он излучал какую-то чудодейственную музыкальную гармонию. Эта явленность музыки в скульптуре уникальна в мировом искусстве, и именно ей суждено поражать все поколения.

Я покидала тишину и благоуханность дворика, где царил бессмертный бог, и выходила навстречу шуму и движению города. Я шла по его улицам среди движущихся толп людей и несла в себе непередаваемую полноту счастья.

И всё было прекрасно: и солнце, и ветер, и свет, и тени на панелях. И лица людей все казались добрыми. И когда часто проходившие мимо впечатлительные итальянцы, улыбаясь, громко восклицали: «O mia bella!» – я смеялась и радовалась еще больше чуду своей жизни.

Уезжая из Рима, я, как и все, бросала монетки на дно фонтана Trevi, испрашивая возвращение. Но возвращения не было.

И, думая об Италии наших дней, под впечатлением всего, что о ней знаешь, горько осознавать, что совершенный Вечный Город ныне окружают стандартные формы двадцатого века, то, что теперь называют «массивы». В однообразии унылых квартир живут люди, с трудом прочитывающие одну книгу в год, по суткам глазеющие на экраны телевизоров. Оттуда идут волны беспробудной пошлости и дурного вкуса, и человеки пассивно глотают эту мешанину. (Как гениально это показал Феллини в своих фильмах.) А вокруг на окраинах простираются кольцом чудовищные свалки, где среди отбросов плодятся миллионы свирепых крыс, ставшие чудищем и ужасом страны.

И всё там едино: и телевизионный дурман, и крысы, бросающиеся на людей в лифте, и расслабленные юнцы, валяющиеся у подножия фонтанов, безразличные ко всему на свете. На них и иссякла преемственность творческого духа народа. И лишь прекрасное прошлое живет и поражает людей всего мира, которые приезжают, чтобы поклониться и изумиться ему.

Да что говорить, когда мой народ, взнузданный всадниками апокалипсиса, хрипит над бездной. Все духи зла, ненависть, подлость, всё низменное и преступное вырвалось из преисподней, и страна гибнет на глазах. И напрасны запоздалые моленья и запоздалые прозренья. Бог покинул нас.

Мои дорогие, простите меня, что опрокинула на вас весь этот избыток чувств, от юности до старости. Меня очень взволновало Женино письмо. Если бы я знала о путях ваших странствий, я была бы незримым вашим спутником.

Как ужасно, что у Лизаньки отняли столько радости, но хорошо, что она хоть глотнула живительной прелести Рима.

Хотя я с вами не путешествовала, зато сопереживала все папины юбилеи и несказанно радуюсь торжественному и победоносному его шествию по миру.

Недавно мне Миша Мейлах сказал, что вы снова едете в Англию на Пастернаковский праздник.

Мне пришлось попросить его позвонить в Москву одному другу, чтобы узнать, как называется одно японское лекарство, которое они изобрели для лечения помутнения хрусталика глаз. (Моя беда.) Если бы я знала его название в тот день, я бы попросила не его, а вас попытаться достать мне там это лекарство. Называется оно Sen Catalin (Сен Каталин, если я правильно его записала).

Это моя последняя надежда отодвинуть наступление всё надвигающихся сумерек.

Пока пишу, вижу, что пишу, – лишь отведу глаза, без лупы не вижу написанного. Отсюда мой ужасный почерк, а уж от возраста – ошибки балбеса-ученика нашей средней школы и новое непонятное пристрастие: два «лл» и два «нн» по всякому поводу.

Продолжаю жить под крылом моих новых друзей. Я избавлена от многих забот, и меня балуют всем, чем можно, любят и довольно часто читают.

Журушка одолевает разными капризами. Главная, что он даже днем хочет оставаться дома, и стоять, и спать около меня. Правда, жара у нас бывает нестерпимая. Две недели было сорок пять градусов. Год активного солнца и погибшее Аральское море изменили климат чрезвычайно.

Мне бы очень хотелось иметь интересные публикации о папе. Я подумала: в октябре ко мне собирается приехать один новый друг. С ним и можно послать мне то, что вам хотелось бы. Мне всё это будут читать. Друга этого зовут Михаил Алексеевич Давыдов – очень толстый, совсем не похожий на своего предка Дениса Давыдова. Зато очень своеобразный человек.

Куда еще вы собираетесь поехать? Какая это радость и какая награда за всю прошлую жизнь! Грустно, что детки лишены этого счастья.

Желаю вам всего много-много. Мне бы очень хотелось иметь фотографии ваших внуков и вас всех. Если есть, пришлите. Где они проводят лето? И как себя чувствуют в обезумевшей Москве? Мы же живем слухами, правдой и полуправдой, но чаще всего задыхаемся от вранья. У нас местные страсти попритихли, но все почему-то ждут взрыва в сентябре.

Из моих домашних новостей – открылись муравьи, отрастившие себе крылья, и иволга иногда поет целый день, не только на рассвете. Ночью сплю на крыльце под запах гелиотропов.

Дорогие мои, любимые, да хранит вас Бог. Пишите мне. Мне это очень нужно. Обнимаю и целую всех. Боря шлет свои лучшие пожелания.

Ваша Галя
Перейти на страницу:

Все книги серии Мемуары – XX век

Дом на Старой площади
Дом на Старой площади

Андрей Колесников — эксперт Московского центра Карнеги, автор нескольких книг, среди которых «Спичрайтеры», «Семидесятые и ранее», «Холодная война на льду». Его отец — Владимир Колесников, работник аппарата ЦК КПСС — оставил короткие воспоминания. И сын «ответил за отца» — написал комментарии, личные и историко-социологические, к этим мемуарам. Довоенное детство, военное отрочество, послевоенная юность. Обстоятельства случившихся и не случившихся арестов. Любовь к еврейке, дочери врага народа, ставшей женой в эпоху борьбы с «космополитами». Карьера партработника. Череда советских политиков, проходящих через повествование, как по коридорам здания Центрального комитета на Старой площади… И портреты близких друзей из советского среднего класса, заставших войну и оттепель, застой и перестройку, принявших новые времена или не смирившихся с ними.Эта книга — и попытка понять советскую Атлантиду, затонувшую, но все еще посылающую сигналы из-под толщи тяжелой воды истории, и запоздалый разговор сына с отцом о том, что было главным в жизни нескольких поколений.

Андрей Владимирович Колесников

Биографии и Мемуары / Документальное
Серебряный век в нашем доме
Серебряный век в нашем доме

Софья Богатырева родилась в семье известного писателя Александра Ивича. Закончила филологический факультет Московского университета, занималась детской литературой и детским творчеством, в дальнейшем – литературой Серебряного века. Автор книг для детей и подростков, трехсот с лишним статей, исследований и эссе, опубликованных в русских, американских и европейских изданиях, а также аудиокниги литературных воспоминаний, по которым сняты три документальных телефильма. Профессор Денверского университета, почетный член National Slavic Honor Society (США). В книге "Серебряный век в нашем доме" звучат два голоса: ее отца – в рассказах о культурной жизни Петербурга десятых – двадцатых годов, его друзьях и знакомых: Александре Блоке, Андрее Белом, Михаиле Кузмине, Владиславе Ходасевиче, Осипе Мандельштаме, Михаиле Зощенко, Александре Головине, о брате Сергее Бернштейне, и ее собственные воспоминания о Борисе Пастернаке, Анне Ахматовой, Надежде Мандельштам, Юрии Олеше, Викторе Шкловском, Романе Якобсоне, Нине Берберовой, Лиле Брик – тех, с кем ей посчастливилось встретиться в родном доме, где "все всегда происходило не так, как у людей".

Софья Игнатьевна Богатырева

Биографии и Мемуары

Похожие книги