Одно удивляло: почему тянет к нему женщин? Красивый ветродуй, лишь бы сегодня прожить, а завтра хоть солнце не всходи — этим, что ли, привлекает их к себе? Мою Валентину хотя бы взять — замужняя, двухдетная, а тоже тянет заглянуть в чужой огород, хоть и знает, что Азоркину еще ни одна не нужна была на всю жизнь.
Всякий раз, когда Азоркин приходил к Свешневым, то вроде в шутку обнимался и целовался с Валентиной в прихожей, и потом в комнате как-то все оказывался рядом с ней, шутил с намеками, грубо; то за руку ее возьмет, то приобнимет, а глаза похотливые, откровенные. «Да ладно тебе, да отстань, — притворно возмущалась Валентина, но Михаил видел, как она слабела вся, щеки ее пылали, глаза туманились. — Миша, защити...» И все посмеивались. И Михаил поддерживал смех, стараясь изо всех сил показать, что все здесь чисто, невинно. Смех получался искусственным, потому что ему было стыдно за Азоркина с Валентиной и за себя тоже. Особенно было стыдно за Валентину. Не замуж же она за него собиралась, замужняя и детная, да еще зная о дурной славе Азоркина.
Азоркин вызывал Михаила покурить, и нарочито в подробностях рассказывал о своих последних любовных потехах, но вдруг менялся в момент, обмякал.
— Не знаю, Миша, — грустил Азоркин голосом. — Я им во, — показывал большим пальцем кончик мизинца, — ни на столько ни одной не верю...
— Да-а, тяжело тебе, — хитро сочувствовал Михаил. — И я помочь ничем не могу, чтоб они все тебе верность сохраняли, Тут, знаешь, что? — отламывал от куста сирени ветку. — Ты замок каменный выстрой. Так? Тут — ров, железные двери. Евнухов найми. Ну, как эти... ханы. Правда, власти не позволят... и деньги опять же... У тебя своя-то семья в каком домишке?..
— Смеешься?..
— Горе твое смешное. — Михаил резко отбрасывал ветку. — Не мужское горе! Плакал бы с тобой...
— И заплачешь, — обещал Азоркин. — Вон она, — кивал головой в сторону веранды, откуда поглядывала на них Валентина. — Плывет, что масло на сковородке. Веришь ей?
— Твое-то дело, верю, не верю? У тебя жена есть. Вот и испытывай на ней свою веру.
— Испытывай! Может, я ночью в шахту, а она... — Азоркин сплевывал, делая обиженное лицо, замолкал.
— Сколько же ты своим ядом жизней потравил!.. — На бледном лице Михаила проступал морковный румянец, так, казалось, униженно звучали эти слова, точно пощады просил у Азоркина, дескать, не трогай мою семью. И Азоркин так, должно быть, его и понимал, носогубные складки потягивал то ли в сожалеющей, то ли в презрительной улыбке.
— Боишься?..
«Боюсь», — хотелось Михаилу признаться. На вопрос Азоркина не отвечал, сам спрашивал:
— Семьи рушишь... Детей-то чужих не жалко? Да и свои есть...
— Чего?! — недоумевал Азоркин. — А-а, вон ты к чему! — Шевелил раздутыми, как у норовистой лошади, ноздрями. — Жить тоскливо! — говорил и уходил, не прощаясь.
Азоркин за калитку, а с Валентины тотчас же слетало веселье — мрачнела, делалась раздражительной. Михаил знал, как ей хочется, чтоб он задел ее словом, а она бы потом нашла повод, как вывернуть это слово против него, излить на него свое раздражение. Но он молчал, этим пуще раздразнивая ее. Валентина опасно гремела посудой, суетилась по дому, словно в спешке искала чего; мимо Михаила проносила свое крупное перехватистое в пояснице тело, аж ветром опахивало: «Ничего, попылай. — Михаил усаживался с книгой на веранде, у широкого, во всю стену, окна. — Темное выгорает в тебе, бесит твою душу. Светлое-то так бы не гоняло тебя, а тихой печалью придавило бы». А Валентина, глядь, и в самом деле притихала, что делала — не видела вроде. Вот тогда и забаивался Михаил. Терпел, терпел да и не выдерживал, спрашивал:
— Ты чего, захворала, что ли?
— Ничего, — отвечала таким тоном, что ясно: он заранее во всем виноват. А на правом глазу ее при этом коричневая крапинка-треугольничек расплывалась, тонула в глубокой темной серости. А коль утонула крапинка, значит, правды от слов жены не жди — признак верный. И еще, это в гневе она, когда крапинка тонет.
— Захвораешь тут... Ревнует к каждому пню... — Литыми вислыми плечами подергивала, ровно кто неприятный прикасался к ним. — К Азоркину ведь ревнуешь!..
— Ладно!.. — суровел Михаил. — Галька вон, Лыткова... выздоровела. Одна с троими осталась, так... ни кожи, ни рожи теперь. Вылечил Азоркин...
Валентина вздрагивала и напряженно, словно в ожидании удара, склонялась над столом. Лицо ее калилось жаром, и даже полоска пробора на голове розовела. «Вот сейчас взорвется, если я несправедлив, — ждал Михаил. Но Валентина — ни слова, и сердце его провалисто затихало, холодело, будто в груди стылый сквозняк гулял. Видно, и вправду мутили бесы душу — ни соврать, ни правду сказать. — Охота тайком сладкого полакать, и не больше, потому и сказать нечего…»
...Азоркин спал в одной майке на сырой доске.
— Ефим, прикрой его. Наспит чахотку.