Обычный сосед Лалигана по столу составляет с ним и почти со всеми нами совершенный контраст. В этом соседе, его зовут Ламперьер, какая-то особенная нежность, почти женская, которая встречается только у мужчин, воспитанных женщиной, выросших под крылышком матери, детство и юность которых прошли в ласках. Также видна в нем и нежность северной расы, которая не уничтожает энергии, но только укрощает ее, как говорят русские. Высокий лоб, редкие волосы, белокурые усы цвета конопли, такие светлые, что едва выделяются на его щеках; изрытое длинное лицо, синие глубокие глаза, низкий и проникающий голос, медленный, сосредоточенный разговор, вот наружные качества этой прекрасной и юной, влюбленной в природу души, которую деревня опьяняет как хорошее вино; этого мужского сердца, переполненного материнской снисходительностью; этого великодушного ума, готового на самопожертвование, открытого для всех человечных надежд, и мечтающего о будущем. В глубине души, это темперамент мистический, доходящий до веры в чудесное, и приносящий апостольскую веру человеческой религии, которая открывает ему уроки истории также, как и ложь жизни. Не имея состояния, он живет статьями, которые начинаются в таком роде: «Береговая торговля страдает, это неопровержимо»… и над которыми он сам первый смеется. Но он утешается, создавая в своей голове большую книгу, которую он никогда не напишет… Ламперьер зарылся в науках; он исчерпал веру, вместо того, чтобы найти сомнения; характерная черта в его разговоре – извлекать из знания и из примеров богатейшие сравнения, поэзию и величие парабол и нечто библейское из языка Бернардена де-Сен-Пьера. А что может быть поразительнее сцены, которую он рассказал нам третьего дня?.. Я до сих пор точно слышу ее, эту историю, переданную нам, где, казалось, мысль Кювье билась в сердце аббата Фоше. Однажды он был в Елисейских полях; встречает он одного друга: это был Мицкевич, который должен был через час вступить на кафедру «Coll`ege de France», и который, смущенный этой великой задачей быть голосом народа, дрожал, изнемогал, искал, тер себе тщетно лоб, и не знал до сих пор что он скажет: Да, – сказал ему Ламперьер, – вы не знаете, вы не находите темы»… И он начал играть своей тросточкой по земле; почва была мягкая, он опустил тросточку в лужу: «Это грязь, да, грязь… дождь, капля воды… и пыль»… Мицкевич смотрел на него, Ламперьер продолжал мутить воду в лужице: «Немного грязи сверху, немного снизу, она уже более не сухая… земля тонкая как лист бумаги… затем приставшие камушки, тина, раковинки, прилепленные одна к другой, вместо минерального слоя пресной воды, который был в древнем составе земли, нечто в роде больших озер в средней Америке… Затем скелеты, остатки неизвестных четвероногих, кости птиц, крокодилов, черепах; стволы пальмового дерева, обратившиеся в камень… Вы следите за моей тросточкой, не правда ли? Идем далее… После того, сокровища удалившегося моря, оставившие коричневые отпечатки листьев, растительных стеблей, и сотни родов раковин; кроме того еще море проходило здесь, но, конечно, с пресною водою… Теперь надо дать место углю земного шара, большим слоям окаменевших смолистых деревьев, сохранивших до сих пор следы стеблей, веток и листьев, или древесную ткань и даже форму закопанных деревьев… это сгоревшие леса первой земли, этой первой почвы из мелу и раковин, отставленной на открытом воздухе допотопным морем. А, вы меня слушаете… Как я заинтересовал вас каплей грязи!.. А вы боитесь и не знаете, как взяться за дело, чтобы заинтересовать Францию трауром родины!»