Несколько заключенных, не игравших активных ролей в обрядах, появились после меня, некоторые в официальных костюмах, другие в своем эклектическом, но не менее скромном одеянии. Они разошлись по местам, но не en bloc,[57]
а рассеялись по всему небольшому залу, так что, когда они сели, театр показался едва ли менее пустым, чем был до их прихода.Баск тоже выбрала одежду, как на похороны. Она заняла место позади меня и немедленно принялась курить свой «Кэмел» сигарету за сигаретой. В скором времени она одела нас обоих небольшим коконом дыма, образованию которого способствовала неисправность вентиляторов.
Мордикей, Епископ и небольшая толпа соглядатаев, служек и т.д. (выглядевшая, как в первом акте «Тоски» в оперном театре Амато) прибыли последними или, скорее, вошли с этакой маслянистой помпой. Епископ был великолепен в своем ярком, как картины Матисса, трое-символьном облачении, хотя даже он предусмотрел одну деталь погребального ритуала. Его митра была смертельно черной. Мордикей проявил жуткую экономию, выбирая себе наряд для этого бала: он оделся в тот же черный бархатный костюм с золотым кружевным воротником, который был на Джордже Вагнере в роли Фауста. Это было какое-то черное единообразие. Хуже всего, что покрой костюма подчеркивал узость его груди, округлую спину и кривые ноги, его неуклюжую походку, так же как непривлекательность в целом. Он походил, в несколько увеличенном масштабе, на одного из патетических карликов Веласкеса, богатый костюм которого только подчеркивает гротескность фигуры. Это был, несомненно, преднамеренный эффект. Гордость выставляет напоказ свое уродство совершенно так же, как если бы это была красота.
Хааст поспешил к своему обезьяноподобному Гамлету и крепко, но вместе с тем робко схватил его за руку: «Это историческое событие, мой мальчик». Его голос был хриплым от глубоко прочувствованной значительности своей персоны.
Мордикей кивнул, высвобождая руку. Его глаза сияли свирепой внимательностью, необычной даже для него. На память пришел «причиняющий боль взгляд» ван дер Гоэ-са из «Портрета П.»: «Мучимый жаждой света, его пристальный взгляд заставил бы отвернуться солнце».
Епископ, церемонный, как и положено, в сопровождении двух служек, поддерживавших его сверкающую ризу, на четыре ступени опережал Хааста в их шествии на сцену. Мордикей задержался в проходе, разглядывая лица в зале. Когда его взгляд встретился с моим, в глазах появился блеск удовольствия. Он прошел вдоль ряда до моего места, остановился и прошептал:
Он самодовольно выпрямился, скрестив руки на покрытом грязными пятнами бархате:
— Вы знаете, кто это сказал? Я вижу, что не знаете, но вы
— Кто?
Он дошел до ступеней, поднялся на первую и обернулся:
— Тот, кто еще раньше сказал:
Прервав его, я закончил прощание Просперо с его магическим искусством:
— Вот видите, вы знаете, — сказал Мордикей и, подмигнув, добавил: —
Хааст, который ждал возле аналоя, пока поднимется Мордикей, раздраженно зашелестел в нашу сторону хрустящими листками бумаги, которые держал в руке.
— О чем вы двое тараторите? Сейчас мы должны не разговаривать, а делать дело — нам надо подготовить наши мозги, освободив их для великого спиритического опыта. Вы никак не можете понять, что мы стоим у самой кромки.
— Я иду, иду! — За один большой нетвердый шаг Мордикей преодолел сразу три ступеньки, пересек сцену проворной прихрамывающей походкой и занял место под одной из медузообразных сушилок.
Сандеманн сразу же начал прикреплять к его лбу провода, используя лейкопластырь.
— Я, бессловесный, — сказал он, — приступаю.
Хааст восхищенно засмеялся:
— Ну, я вовсе не это имел в виду. Но тем не менее… — Он снова повернулся к своей скудной аудитории: — Прежде чем мы начнем, леди и джентльмены, есть одна-две вещи, о которых я с удовольствием поведаю вам. Они касаются того великого предприятия, которое вот-вот свершится. — И он стал читать по отпечатанным на машинке листкам, которые держал в руках.
Баск наклонилась вперед и театрально прошептала:
— Держу пари, что дряхлый геронтофоб зарядился на полчаса. Он боится начинать. Страшится этой «самой кромки».