После войны сестра окончила педагогический институт, получила распределение в Ленинград и до пенсии преподавала литературу в детских домах.
Брат стал крупным физиком. Он то ездит по заграницам, выступая на симпозиумах и конгрессах, то катается с гор где-нибудь в Бакуриани. В редкие дни, когда он дома, собираются у него гости, — такие же, как он, ученые люди. Они любят петь под гитару о дождях, комарах, кострах и разлуке, поют отрешенно, самозабвенно. Любят беседовать о «безграничных возможностях человеческого мозга», о «величии силы познания», о том, что «умение считать только и может снасти человечество от катаклизмов». «Нас спасет счет», — любимая их поговорка.
Давным-давно нет Аверьяныча, старухи нянечки, нет и докторши. Страшный, немилосердный ей выпал жребий: в ту далекую зимнюю ночь у нее было двое смертельно больных, а доза пенициллина — чудо-лекарства, присланного из Москвы, могла спасти только одного…
ЗАПАДНАЯ ОКРАИНА
Весной ночная смена кончается, когда уже светает. Пока руки в керосине отмоешь да пока переоденешься, солнце успевает подняться над Ваганьковской рощей. Теплый свет его падает сначала на некрашеный дощатый забор, потом на стоящие у забора автомобили и, наконец, на утоптанный до каменной твердости пятачок земли посреди ремдвора.
Горько пахнет тополиной листвой, пылью железнодорожных откосов, желтыми цветочками мать-и-мачехи.
Сереге спешить некуда, да если б и было куда — сил нет. Забравшись на крышу «эмки», он засыпает. На широкой крыше соседнего «хорьха» спать, конечно, удобнее — можно вытянуться, с боку на бок перевернуться, но «хорьх» — розовый, а «эмка» — черная: быстрей нагревается.
За забором, рядом совсем, громыхают составы, паровозы ревут и свистят, но Серега не слышит — не может слышать: устал.
Просыпается он в полуденный час от негромкого, но неожиданного здесь, в мастерских, пиликанья гармошки: привалясь к бамперу «студебеккера», сторож Ландин рассеянно наигрывает вальс «Амурские волны». Серега по багажнику сползает на землю:
— А где народ-то?
Ландин перестает играть.
— На митинг ушли, к железнодорожникам, — отвечает он, глядя вдаль.
— А что такое?
— Война кончилась, — объясняет Ландин, удивленно посмотрев на Серегу.
— Совсем, что ли?
— Совсем.
— Везде?
— Вроде, — пожимает плечами сторож.
Серега трет спросонок глаза, зевает и задумывается.
— Знаешь чего, — просит Ландин, — не в службу, а в дружбу: сколоти мне какой-никакой костылик, а то, вишь, с места сдвинуться не могу.
— У тебя ж был?
— Психанул тут, понимаешь, на радостях, об железину обломал…
В углу двора, возле «тигра» без башни, валяются обломки ландинского костыля. «Тигр» этот попал сюда с нашей техникой еще в те времена, когда мастерские занимались ремонтом танков. Теперь на плоскостях его корпуса рихтовали жесть, а в катках гнули прутки и трубы.
Померились ростом, получилось, что костыль надобно делать чуть выше Сереги. Сходив в столярку, он скоро принес не очень красивую, но достаточно прочную опору для Ландина.
— Углы ножичком подстрогаешь.
— Какой разговор! — Ландин обрадованно подхватил костыль. — Самое то, что надо!
Остался б Серега — все равно опять в ночь, — да голодно, вот и приходится идти домой.
На Хорошевке военнопленные разворачивают строительство: роют под фундаменты котлованы, пилят доски, выгружают из машин кирпичи.
— Эй! — окликает знакомый немец, который как-то попадал на работу в Серегины мастерские.
Несколько человек подходят, сдержанно здороваются, выясняют, слыхал ли Серега об окончании войны, после чего с явной радостью сообщают, что нашли наконец одного, который воевал под Москвой, и указывают на пожилого офицера.
— Наро-Фоминск, — говорит Серега, вопросительно глядя в глаза пожилого военнопленного.
— Я, я! — немец кивает.
— Каменка, — уточняет Сергей и повторяет: — Деревня Каменка, река Нара.
— Я, я! — Присев на корточки, он начинает щепкою чертить на земле схему. Показывает, где стояла их часть, где была артиллерия, где танки.
Серега со всем соглашается и, сев напротив, показывает каким путем водил он разведчиков в немецкий тыл. Офицер, тыча пальцем то в схему, то в Серегину грудь, сбивчиво и — странно — с очевидною радостью, словно однополчанина встретил, все рассказывает и рассказывает что-то своим по-немецки.
Подошел молодой, не видавший войны конвоир. Немцы извинились за приостановку работы, и те, кто знал по-русски, принялись разобъяснять ситуацию.
— Правда, пацан? — спросил конвоир. — Сколько же тебе годов-то было?
— Червонец.
— Ну ты даешь! Покажь медальку-то хоть! Или не заслужил?
— Дома, — устало отвечает Сергей, — в другой раз как-нибудь.
Немцы интересуются, отчего Серега в такой день не веселится, не празднует, дескать, неужели ему в день, когда окончилась война, «не карашо».
— Хорошо-то хорошо, — вздыхает Серега. — Да только… — обводит их тусклым взглядом. — Лучше б ее вообще не было.
Тут, усиленный рупором, с противоположной стороны улицы доносится резкий гортанный окрик. Немцы тотчас расходятся и вновь берутся за кирки и лопаты.