Странное у Ольги состояние. Умом она понимает, что все это глупо, ужасно и отвратительно, что какой-то ведьмин шабаш, а не свадьба разыгрывается в этом старом, прогнившем, проеденном крысами доме. Умом она понимает, как чудовищен весь этот пьяный гомон и пьяный председатель, который творит беззаконие. Умом она все это понимает, а на душе у нее спокойно. Ей кажется, что все это неважно. Важно то, что она с Булатовым, что она теперь связана с ним навсегда, что впереди предстоят испытания и опасности, что она готова к этим опасностям и любые испытания выдержит. Через что угодно она пройдет так же спокойно, полная своей любовью, не запачкав даже краешек подола, ничего не осквернив, как она проходит сейчас через эту дикую и непристойную сцену.
Быстро заполняет Пружников соответствующие графы, четким писарским почерком пишет все, что полагается, на бланке справки о браке, потом размашисто расписывается Прохватаев, потом расписываются Ольга и Булатов, и Гогин и Тишков как свидетели. Потом Прохватаев вынимает из кармана круглую маленькую печать и долго дышит на нее и, тяжело вдавливая, прикладывает ее к записи в книге и к справке. И всем подают на подносе водку, и все выпивают полные стаканы. Только молодые не пьют. И стаканы летят на пол, и некоторые бьются, а некоторые, подпрыгивая, катятся по деревянному полу.
И уже Тишков снова сидит на лавке, а остальные расселись вокруг стола, и вдруг, медленно раздвинув гармонь, Тишков начинает играть протяжную, грустную песню. И у всех становятся спокойные, серьезные лица. И, облокотившись на стол, запевает Прохватаев тихо и медленно:
Теперь уже поют все. И будто другие люди сидят перед Ольгой. Исчезла угодливость с лиц трех одинаковых. Спокойно и торжественно выводят они слово за словом, и на лицах у них написано понимание замечательной красоты этих слов и глубокой значительности мелодии. И Катайков поет, полуприкрыв глаза, будто забыл о вечной суете своей жизни, будто ему сейчас самому кажется по сравнению с песней страшной ерундой то, что его занимало всегда. И даже Малокрошечный, и даже Гогин стали другими, обыкновенными людьми, с обыкновенными чувствами, среди которых много чистых и замечательных.
Приехала матушка через три года и не узнает свою дочь. Вместо красавицы, вместо милого чада перед нею старуха. Мать спрашивает:
И ей отвечает дочь:
Медленно затихая, летят печальные слова под низко нависшим потолком. Кончилась песня, а еще, будто не желая расставаться с прекрасною грустью, тянет Тишков на гармошке последние ноты. И медленно затихают они в прокуренном, проспиртованном, нечистом воздухе комнаты.
Так глубоко вошла песня в душу народа, так крепко укоренилась в ней, что даже сребролюбцы и жулики, хвастуны и лгуны среди темных своих дел и преступлений глубоко чувствуют чистое ее содержание. Даже эти отребья, не знающие в жизни ничего высокого и святого, становятся на минуту чище, когда их коснется дыхание песни, выражающей лучшее, что только есть в народной душе.
Но песня кончилась, и все стало, как прежде.
За столом опять сидел прожженный лгун Прохватаев, всю жизнь лгавший всем и даже самому себе; жадный сребролюбец Малокрошечный; хитрый Катайков, делающий золото из всего подлого, что есть в человеке; молчаливый прохвост Пружников; трое угодливых, жадно ждущих, не перепадет ли что-нибудь и им от богатого хозяйского стола.
— Зачем они спели эту песню? — спросила Ольга Булатова. — Ведь все будет хорошо?
— Дураки, — сказал Булатов, — и песня дурацкая. Все будет хорошо. Ты мне веришь?
— Кому же мне верить, как не тебе? — ответила Ольга.
Катайков встал и сказал трезвым, спокойным голосом:
— Ну, господа хорошие, простите, если в чем не угодили, а хозяевам пора собираться. Выпьем посошок — и с богом.
Все молча выпили, и началась предотъездная суета.
Глава тридцать вторая
МИСАИЛОВ ОБВИНЯТЬ ОТКАЗЫВАЕТСЯ
Мы все растерялись, но больше всех, кажется, растерялся Юрий Александрович. Сначала он слушал Харбова с совершенно растерянным видом и никак не мог понять, что произошло. Когда же наконец понял — сел на стул и долго вытирал рукой лоб.
— Да что ж это, товарищи, как же это, товарищи?.. — повторял он. — Не может быть, товарищи... ну, скажите, товарищи...