Однажды он дал нам толстую папку — это была рукопись первой книги мемуаров — и попросил ее прочитать. Не для того, чтобы выбрать какие-то главы для публикации, просто он хотел бы знать наше мнение, у него к нам, когда мы прочитаем, будет несколько вопросов, сказал Эренбург, он хочет с нами посоветоваться.
Мы были удивлены и польщены. Но когда мы явились к нему с прочитанной рукописью, еще больше нас удивили его вопросы.
Они были двоякого рода. Во-первых, он хотел выяснить, будет ли ясно современным читателям то или иное место, дойдет ли? Смысл этих вопросов я тогда не понял до конца. Только потом, перечитывая «Люди, годы, жизнь»,— Ильи Григорьевича уже не было на свете,— я уяснил, что его беспокоило, потому что открыл для себя важную особенность этой книги: чем больше знаешь, узнаешь, тем больше извлекаешь из нее информации. Многое спрятано в придаточных предложениях, в намеках, в недомолвках.
Но особенно удивили нас другие его вопросы, напечатают ли эту главу, проходима ли другая, можно ли пробить третью? Мы были поражены, мы не сомневались, что в этом он разбирается куда лучше, чем мы. Конечно, цензура будет на него наседать, поживы для нее в его воспоминаниях хоть отбавляй, но он опытный, закаленный боец, возможности у него большие, с ним не могут не считаться — ведь он Эренбург, так что лишнего он им не отдаст, отобьется. Но, кажется, он свои возможности оценивал не так высоко, как мы.
А может быть, за поразившими нас вопросами был еще один, не угаданный нами смысл. Он хотел убедиться, современна ли написанная им книга, задевает ли он больные проблемы нашей истории и нашего сегодняшнего бытия? Если в ней много крамольного, труднопроходимого, если его ожидают нелегкие бои с редакторами и цензорами, значит, он написал нужную современникам, сражающуюся со сталинистской идеологией вещь. Когда он задавал нам вопросы — «проходимо», «непроходимо» — он имел в виду и это: на передовой он или отсиживается в тылу, боец он, участвующий в наступлении, или пенсионер, погруженный в ностальгические воспоминания о юности. Вот что его беспокоило...
Разговоры о рукописи и в связи с рукописью — к ней много раз возвращались и Эренбург, и мы — были долгими, часто уходящими далеко в сторону.
В предисловии к недавнему изданию мемуаров Эренбурга, первому изданию, в котором восстановлены все купюры, все места, изуродованные цензурой (жаль, что они не набраны для наглядности, как в воспоминаниях Г. К. Жукова, другим шрифтом), Бенедикт Сарнов передает некоторые из этих разговоров:
«Помню,— пишет Сарнов,— особенно поразило нас, когда он однажды спросил:
— А как по-вашему, главу о Бухарине напечатают?
Л. И. Лазарев ответил в том смысле, что решить этот вопрос может только Хрущев.
— А что? Хрущев, по-моему, должен неплохо относиться к Бухарину,— предположил я.
— Вы думаете? — быстро повернулся ко мне Эренбург.
Я промямлил что-то в положительном смысле, хотя уже не так уверенно.
— Ну, мне он это просто говорил, — сказал Илья Григорьевич.
Естественно, у нас создалось впечатление, что для него не составит труда как-нибудь при случае выяснить этот вопрос (как и любой другой) непосредственно с самим Хрущевым.
Но почему же тогда он интересуется мнением на этот счет таких, мягко говоря, не слишком влиятельных особ, как мы?
Загадка эта вскоре разъяснилась. Прочитав нам как-то письмо читателя. начинавшееся словами: «Неужели вы не можете сказать Н. С. Хрущеву...»,— Эренбург раздраженно проворчал:
— Они там думают, что я с Хрущевым чуть ли не каждый день чай пью.
И вот тут-то и завязался тот разговор, ради которого я счел возможным удариться в эти воспоминания.
Кто-то из нас спросил:
— Илья Григорьевич! А вы, когда писали главу о Бухарине, рассчитывали ее напечатать?
— Во всяком случае, я писал ее для печати,— ответил он.— В первой книге, которую я сейчас закончил, есть только одна глава, которая пойдет в архив. Это — глава о Троцком. Я сам не хочу ее печатать.
В ответ на наш немой вопрос он пояснил:
— Я встретился с ним в Вене, в 1909 году. Он очень мне не понравился.
— Чем?
— Всем... Авторитарностью, отношением к искусству... Может быть, даже из-за этой встречи я решил тогда отойти от партийной работы... Я не хочу сейчас печатать эту главу, потому что мое отрицательное отношение к Троцкому сегодня может быть ложно истолковано... А все остальное хочу напечатать... Вот вторая книга, над которой я сейчас работаю... С ней будет сложнее. Из нее дай бог чтобы мне удалось напечатать две трети. А треть пойдет в архив...
Он помолчал, пожевал губами и продолжал, обращаясь, кажется, уже не к нам.
— С третьей книгой будет еще сложнее. Из нее только треть будет напечатана. А две трети пойдут в архив... Ну, а что касается четвертой и пятой книг, то они, я думаю, целиком пойдут в архив...»