Я особо сделал снимок приличного господина. Потом — квази-Тургенева, когда он развернулся, откланявшись на крыльце, как говорят фотографы, в фас. Я взял крупно лицо, а в рост только до пояса. Квази-Тургенев сдвинулся к машине, и её блестевшая крыша отрезала ему в объективе ноги. Но со спины и в профиль он остался в полный рост и в одном кадре с директором музея. Разумеется, большого значения, есть ноги или нет, не имело, однако мне нравились стопроцентные попадания. Я всегда считал, что успешный результат — свидетельство качественной подготовки.
И здесь начались накладки…
С крыши шестиэтажки, возвышавшейся над островерхими черепичными кровлями в ста — ста двадцати метрах от моего логова, на меня наводили либо оптический прицел, либо телеобъектив. Кто-то работал против солнца, и оптику выдал блик.
Я наклонился, будто поднимал что-то с пола, встал на колени, потом лег и отполз, насколько позволяла замусоренная лестничная площадка над провалом внутри дома. Я дотянулся до треноги и подтянул к себе. Несколько раз, словно отстреливался, вдавил тросик затвора. Великолепный видоискатель зеркальной «Яшихи» показал мне через телеобъектив, словно сунул изображение прямо под нос, припавшую к оптическому прицелу, смятую о приклад заросшую щеку.
Господи, помолился я, сделай так, чтобы он не узнал, что я заметил его.
Внизу прошуршали шины отъезжающего шестисотого «мерса».
Бармен Тармо разливал коктейли в дневные часы. Утром он изучал философию в университете, а ночью дудел в саксофон в джазовом кафе для интеллигентов у яхт-клуба на Пирита. Во всех трех местах он служил Марине передвижным почтовым ящиком, в который её осведомители, кучка никудышников, выламывающихся под франкофилов и называвших себя «Le Milieu», то бишь кругом избранных, сбрасывала сообщения. Заказы и приказы к отребью поступали, как и полагается в приличном подполье, по другим каналам.
— Привет, Тармо, — сказал я ему.
Бесцветные бровки философа и джазмена полезли наверх. Много лет назад Марина познакомила нас, он помнил меня, я чувствовал это, если в «Каролине» обслуживал Тармо, но поздоровался я с ним в баре первый раз в жизни. Из этого следовало только одно: на рассвете Эстония стала французским департаментом, и его, Тармо, рассекретили.
— Я вас не припоминаю.
— Ну, значит, — сказал я, — ты это не ты.
— Что значит, не я?
— Не ты отпускаешь из-под прилавка марихуану. Не ты держишь сумку с экстази на паях в женском туалете дискотеки «Мэрилин». Не ты сдаешь гараж с ямой на Ломоносова для перебивки номеров калининградских тачек. Не ты…
— Ну, хватит, — сказал он, сглотнув. Кадык на его шее покатился вверх, а потом вниз. — Вы старая паршивая свинья. Свинья! Свинья! Что вы себе позволяете? А? Что вы себе позволяете? Я вышвырну вас сейчас!
Он довольно лживо изобразил поиск по карманам газового баллончика.
— Ладно, — сказал я и, потянувшись через стойку, сдавил грязными пальцами, немытыми после отхода из засады, его щеки. — Ну, все, все. Квиты, квиты… Успокойся.
Тармо заплакал. Слезы ползли вдоль набухавшего носа, мутнели и, оставляя борозды, скапливались в уголках рта, полуоткрытого между сдавленными щеками. Он, наверное, употреблял косметику. Которую слизал вместе со слезами, едва я отпустил его.
— Вы не имеете права называться интеллигентным человеком, — сказал он. Это звучало, как смертельное оскорбление.
— Наверное, ты прав, — сказал я, вытирая пальцы бумажной салфеткой, взятой из пластикового стакана на стойке. — Успокойся. Ну же, Тармо!
— Вас надо вышибить из бара и из этого города!
— Наверное, опять ты прав, парень…
Он предупреждающе округлил вдруг высохшие глаза. Кто-то входил за моей спиной в «Каролину».
— Глинтвейн и кофе, — сказал я.
И не смог подавить накатившее ожидание, что вот-вот всадят в затылок пулю. Во второй раз в этом баре я расклеивался до такой степени.
Не всадили, конечно. Что это со мной?
Если быть честным с собой: я сбежал в панике с репетиции завтрашней дуэли.
Когда одолевал страх, я наглел со слабыми. Подонок Тармо, может, не такой уж и подонок, во всяком случае, не хуже остальных подобных, да и меня самого, наверное. Может, следовало подходить к нему аккуратнее? Я был на взводе, а в таком состоянии — во всяком случае, человеку моего положения лучше на время запереться в туалете, сославшись на диарею.
Тармо подошел к моему столику стереть полотенцем несуществующие крошки.
— Вам не стыдно? — прошипел он. — Не стыдно? Свинья эдакая!
Тармо успокаивался, и теперь его мучило любопытство: что мне нужно?
В этом просматривалась возможность достойного примирения без излишних объяснений. Держал он себя, как равный, то есть полагал, наверное, что я один из таких же прихлебателей при фонде Марины.