Не буду «объяснять» гиперболики этих образных определений. Полагаю, что всякий, кто чувствует новую поэзию, их почувствует, вчитавшись в стихотворения, из которых они взяты. Я говорю — новую поэзию, потому что, разумеется, такой прием, такую сжатость образного определения — «как прялка, стоит тишина» — невозможно представить себе, скажем, у Пушкина, у Лермонтова, вообще — в поэзии до-символической. Один Тютчев иногда доводит выраженное ощущение или мысль до этого магического лаконизма
. Таковы его уподобления зарниц «демонам глухонемым» или брызнувшего грозового дождя пролитому Гебой «громокипящему кубку». Это еще не «гипербола» Маллармэ, но уже символика. У Мандельштама она — сплошь. Подвергнуть эту «магию» логическому разбору подчас трудно и даже невозможно, но не кажется она искусственным, претенциозным, ничего в конце концов не выражающим словоизлишеством — как у многих символистов. Мандельштамовская магия согрета искренним чувством, — может быть, это и есть в ней самое пленительное. От строф, словно высеченных из мрамора или отлитых из бронзы — на самые неличные, самые далекие темы, — никогда не веет холодом. Потому что эти далекие темы действительно его любовь, его страдание и его счастье, его душа, приявшая миры, созданные творческим воображением. О чем бы он ни грезил: о прошлом возлюбленной средиземноморской земли, о легендарной Тавриде, о скифском варварстве или о древней Москве с «пятиглавыми соборами» или о современном умирающем Петрополе с Исаакием, стоящим «седою голубятней», или о богослужебной торжественности полудня, рассказ об этих видениях насыщен восторгом сердца. И больше того: живое, конкретное впечатление переходит в образ какой-то трансцендентной сущности. Мандельштам лучше, чем кто-нибудь, понял урок великих французских новаторов и связал русский стих с «сюрреалистическими» прозрениями века… Но и по темам, и по религиозному акценту эти стихи остаются русскими, в самой отвлеченности их таится великая любовь поэта и к русским судьбам, и к русской вере:Вот дароносица, как солнце золотое,Повисла в воздухе — великолепный миг.Здесь должен прозвучать лишь греческий язык:Взял в руки целый мир, как яблоко простое.Богослужения торжественный зенит,Свет в круглой храмине под куполом в июле,Чтоб полной грудью мы вне времени вздохнулиО луговине той, где время не бежит.И Евхаристия, как вечный полдень, длится —Все причащаются, играют и поют,И на виду у всех божественный сосудНеисчерпаемым веселием струится.Религиозность этого «полудня» (или «вселенской литургии»?) не только восторженно-христианская, но русская, иконописная религиозность. Удивительно, как сумел проникнуться ею этот выросший в еврейской мелко-мещанской среде юноша, набравшийся многосторонней образованности в Швейцарии и Гейдельберге!
Послушайте, с какой растроганной любовью говорит он о кремлевских церквах:
В разноголосице девического хораВсе церкви нежные поют на голос свой,И в дугах каменных Успенского собораМне брови чудятся, высокие, дугой.И с укрепленного архангелами валаЯ город озирал на чудной высоте.В стенах Акрополя печаль меня снедалаПо русском имени и русской красоте.Не диво ль дивное, что вертоград нам снится,Где реют голуби в горячей синеве,Что православные крюки поет черница:Успенье нежное — Флоренция в Москве.И пятиглавые московские соборыС их итальянскою и русскою душойНапоминают мне — явление Авроры,Но с русским именем и в шубке меховой