Туз скрёб пол и лаял. Лаял и скрёб пол. И так зачастую с утра до вечера. Вдобавок пёсик гадил прямо на пол. Самуилыч выводил пса во двор по расписанию, а Туз гадил в доме когда хотелось. Самуилыч собачье дерьмо собирал на газетку, и сбрасывал дерьмо-газетный подарок с балкона, метя в оконную решётку Афони. Самуилыч – малый меткий: газетка падала точнёхонько на решётку Афони. И прилипала. Связующим звеном между стальной решёткой и газетой выступало дерьмо. Добрососедский жест Самуилыча Афоня оценивал диким ором с балкона. В ответ Самуилыч палил из ружья.
В общем, когда в шесть вечера Самуилыч выбросил рыбью требуху, и та повисла на решётке Афони, то Афоня только поматерился, но таки стерпел. Да и побоялся. Как-никак в ответ на афонины недовольства Самуилыч пальнул дуплетом. Но когда в половине десятого Самуилыч выбросил с балкона собачье дерьмо… и оно размазалось по всей решётке, да заодно отразилось от прутьев решётки и заляпало пол-окна… Тогда афонино терпение лопнуло.
Афоня указал на балконное окно, предложил мне взглянуть и оценить моральный ущерб, который Афоне нанёс Самуилыч. Рассматривать окно полчаса мне не пришлось. Хоть на улице уже и хозяйничали густые сумерки, я без труда разглядел изгаженное стекло и ошмётки дерьма на прутьях решётки.
Со слов Афони, “дерьмо по окну стекало, как… ну как дерьмо, как что же ещё, мать бы его, старого урода!”. Затем Афоня с минуту матерился. Когда успокоился, сказал, что только-только вымыл окна и решётку от рыбьей требухи, как через час на решётку и стекло налипло собачье дерьмо.
Я подумал, что у бедного Афони три часа уже пошли за час. Ведь с момента шестичасовых выстрелов по поводу рыбьей требухи прошло три с половиной часа. Для несчастного Афони три часа без подлянок Самуилыча пролетели как один.
Когда Афоня поужинал, а Самуилыч в качестве “Приятного аппетита!” изгадил Афоне стекло, терпение у Афони лопнуло: он решил научить Самуилыча уму-разуму.
Если Афоне верить, то Афоня поднялся к Самуилычу и в вежливых выражениях попросил впредь выбрасывать собачье дерьмо в унитаз. Насчёт вежливых выражений я не поверил. Ну да бог с ним, с моим неверием. Важнее то, что на афонину просьбу Самуилыч заявил: “Оно земле полезно. Кидал и кидать буду. А ты, сопляк, мне не указ!”. Тогда Афоня и зарядил Самуилычу в глаз.
Самуилыч не растерялся, метнулся к оружейному сейфу. Афоня подождал, пока Самуилыч ружьё зарядит, да и треснул старика по лбу. Самуилыч свалился, ружьё выронил. Афоня ружьё подобрал, пальнул в потолок: мол, вставай, старый хрыч, хорош прикидываться!
Когда Самуилыч поднялся, Афоня хотел было поставить старика под ствол да взять с вредного соседа слово чести, мол, никогда-никогда чтоб больше не пакостил, да тут явился я, герой-спасатель, и всю малину Афоне испоганил.
Под конец исповеди Афоня спросил, считаю ли я до сих пор виновным в потасовке-перепалке Афоню, и имел ли я моральное право разнимать бойцов на самом интересном месте.
Я сказал, что Самуилыч, конечно, не подарок, но баловство с ружьём всегда заканчивается трупом. Что бы там Афоня ни говорил о моральном праве, а хвататься за пушку – дело последнее. Если Самуилыч и дурак, раз полез за стволом, то это не значит, что Афоня ангелочек, раз инициативу перехватил. Надо было не давать старику в глаз. Кто первым руки распустил, тот и виновен.
Афоня меня выслушал, опустил голову, пробурчал: “Поди тут разберись!”.
Затем Афоня встрепенулся, вышел на балкон, сказал, что если ещё раз увидит на своих стёклах дерьмо… Дальше шло перечисление всяческих видов умерщвления, из которых “привяжу за шею и уроню с балкона” выглядело детской шалостью.
Когда стоял на балконе, Афоня обращался вроде бы и ко мне, но так, чтобы услышал и Самуилыч. Перестарался. На мой взгляд, Афонины угрозы слышал весь двор. Афонин зычный голос да в вечерней-то тишине…
После гневной тирады Афоня вернулся в кухню, и таки выпил ту рюмку, что налил, да запил ещё одной. Закусил грибочком, посмотрел на меня.
– Ян, я тебя выслушал. Ты говоришь, что виноват я. А я считаю, что тот старый урод. В общем так: если ещё раз старый козёл будет меня своей пушкой пугать, то я его, падлу, его же пушкой и замочу. Будет как самооборона.
Афоня говорил чуть потише мегафона на первомайском параде. Я решил, что речь предназначалась опять не мне, а Самуилычу, который мог стоять на балконе и в вечерней тишине слышать каждое слово Афони.
На мой вопрос: “Как с трупом на руках будешь жить?” – Афоня не ответил.
Я встал.
– Мне пора в душ. Я с вами, бойцовские вы орлы, аж вспотел.
– Ян, так ты это… На меня не злись, ладно?
– Проехали. Причём давно. Мы же соседи. Ты только с пушками больше не балуйся, ладушки?
Афоня изваял неопределённый жест, который можно было расценить и как “Хорош поучать-то!”, и как “Виноват, учту”. Я выбрал последнее.
Я двинулся к выходу. Афоня меня провёл, на прощание ещё раз извинился.
Дома я без промедления влез в душ. Когда в квартире Самуилыча Афоня пошёл на меня с ружьём наперевес, по моему позвоночнику сошла лавина холодного пота. Следы животного страха пришло время смыть.