Такое убеждение не упрощало наших отношений, по некоторым вопросам довольно трудных. Когда Фанон обсуждал с Сартром философские проблемы или свой собственный случай, он был открытым и спокойным. Помню один разговор в траттории на Аппиевой дороге: он не понимал, зачем мы привезли его туда, прошлое Европы не имело для него никакого значения; но Сартр спросил его об опыте работы в психиатрии, и тут он воодушевился. Его страшно разочаровала русская психиатрия; он осуждал помещение в психиатрическую больницу, считая, что душевнобольных следует лечить, не отрывая от их среды. Огромное значение в возникновении психозов он придавал экономическим и социальным факторам, мечтая установить связь между психотерапией и гражданским воспитанием пациентов. «Все представители политической власти должны в то же время быть психиатрами», — утверждал Фанон. Он описал несколько любопытных случаев и среди них историю одного гомосексуалиста, который по мере того, как его психоз усиливался, спускался на более низкую социальную ступень, словно сознавая, что аномалии, заметные на верхней ступени, внизу смешиваются с нарушениями, порожденными нищетой. Доведенный в конце концов до полубезумия, этот человек стал жить в колониях, бродяга среди прочих бродяг: на такой стадии социального падения его умственный распад был почти незаметен.
Между тем Фанон не забывал, что Сартр француз, и упрекал его в том, что он недостаточно искупает это: «Мы имеем на вас права. Как вы можете продолжать спокойно жить, работать?» Он требовал от него то изобрести какое-то действенное средство борьбы, то стать мучеником. Он жил в ином мире, чем мы: ему казалось, что Сартр произвел бы переворот в общественном мнении, заявив, что отказывается писать до конца войны. Или еще: если Сартр заставит посадить себя в тюрьму, то это вызовет национальный скандал. Нам не удавалось разубедить его. Он ставил нам в пример Ивтона, который заявил перед смертью: «Я — алжирец». Сартр полностью был солидарен с алжирцами, но оставался французом.
Наши беседы всегда были необычайно интересны благодаря широкой осведомленности и богатству воспоминаний Фанона, живости и смелости его мысли. Из дружеских чувств, а также ради будущего Алжира и Африки нам очень хотелось, чтобы болезнь дала ему долгую отсрочку. Это был исключительный человек. Когда я пожимала его горячую руку, мне казалось, будто я прикасаюсь к сжигавшей его страсти. Он наделял других своим огнем, рядом с ним жизнь казалась трагическим приключением, зачастую ужасным, но бесценным.
После его отъезда Сартр принялся за предисловие к «Проклятьем заклейменным», но без спешки. Ему надоела борьба, которую он уже долгие месяцы вел вслепую со временем, со смертью. «Я заново собираю себя», — признавался он. Ко мне тоже постепенно возвращалось спокойствие. Я могла интересоваться другими новостями, кроме алжирских. Завтракая на площади Муз, мы увидели в газете соседа занимавший всю первую страницу огромный заголовок: Титов летал вокруг Земли. Чуть позже мы напряженно следили за событиями в Бразилии: теперь эта страна существовала для нас, названия Бразилиа и Рио вызывали в памяти точные картины. Мы задавались вопросами: «Что думают Амаду? Что делают Лусия и Кристина?» И были рады, что военный переворот провалился, рады за Бразилию и за Францию: его успех мог бы воодушевить наших генералов.
Премия Виареджо, составившая в этом году четыре миллиона, была присуждена Моравиа, что вызывало в итальянской прессе насмешки, несправедливые, но забавные; его не было в Риме, и мы с ним не увиделись. Зато встретились с Карло Леви.
Мы совершили несколько прогулок в окрестностях Рима. Снова увидели Неттуно и Анцио, где нас заинтриговала красная галера на голубом море: галера Клеопатры в фильме, который с большими трудностями снимали с Элизабет Тейлор. Из Фраскати мы добрались до Тускула: с древних времен панорама, должно быть, не изменилась: Альбанские горы с их деревнями, Лацио, расположение Рима вдали. Сидя как-то с Сартром среди руин маленького театра, я на мгновение обрела вкус прежних радостей. Мало-помалу Рим успокоил меня, мои сны, ночь стали мирными. Я говорила себе, говорила Сартру: «Если нам суждено прожить еще двадцать лет, попытаемся получить от этого удовольствие». Неужели нельзя существовать в мире, не изнуряя себя эмоциями, которые никому не приносят пользы?
Нет, конечно. На политику «ухода»[70]
ОАС ответила покушением на де Голля и призывами к убийству. Погромы в Оране, в Алжире, мусульмане, забитые до смерти, сожженные заживо в своих автомобилях, — как думать об этом спокойно? Римские каникулы были всего лишь передышкой: Париж и свою жизнь я обрету такими, какими оставила их.